Совсем другое дело — «складные души». Их деятельность есть именно та дрянная деятельность, о которой нельзя говорить без чувства гадливости. Не негодования, а именно гадливости.
Во все времена провинции наши изобиловали «складными душами», во все времена водились в ней охочие люди, готовые по первому знаку травить на чужой счет хорошую еду. В бывалое время в особенности суетились и оживлялись эти люди перед наступлением дворянских выборов. Смиренные и заспанные незадолго перед тем, они внезапно оживали и, словно сурки под влиянием лучей весеннего солнца, выползали из своих нор. И начиналась у них тут суета, беготня и то безмерное жранье, перед размерами которого робеет самая смелая человеческая мысль. Здесь продавались за рюмку водки старые благодетели и покупались новые, и тут же сряду, за другую рюмку, продавались новые благодетели и вновь покупались старые. «Складные души» носились по улицам как озаренные; глаза их блестели, ноздри раздувались, уста источали слюну, утробы ныли.
Это было зрелище не весьма приятное для глаз, но оно выкупалось простодушием своего содержания. Как бы гадливо ни относились вы к этим слюноточивым героям, вы все-таки могли быть уверены, что за их беготнёю ничего нет и не может быть, кроме еды. Хватая с изумительною ловкостью бросаемые подачки, эти люди продавали, сплетничали и лгали так неискусно, что никому даже и на ум не всходило заподозрить их в умысле. Но с усовершенствованием нравов усовершенствовались и «складные души». Это не прежние халатники, едва не падавшие в обморок при виде куска колбасы; нет, это люди очень приличные, которых помыслы хотя и вертятся около пирогов, но около пирогов, так сказать, невещественных, около пирогов почестей, славолюбия и карьер.
Нынешняя «складная душа», по положению своему, в большинстве случаев принадлежит к пионерам. Но, обуреваемая жаждою почестей и постигнув в совершенстве дух века сего, она скоро догадывается, что пионерское поле — бесплодное поле, и что пироги заправские, румяные пироги с начинкой, пекутся совсем не тут, а инде. В самом деле, как ни беспутничай, какую безлепицу ни твори историограф, ему все как с гуся вода. Для всех видимо, что он и невежествен, и бесполезен, и ни на чтов не способен, что он только мутит общество нескончаемыми сплетнями и навязчивою праздностью. Кажется, мало в преисподней пропавсть такому человеку — ан нет! стоит он себе как столб и даже не покачивается! «Стало быть, сила-то еще там!» — говорит, замечая это, «складная душа» и в то же время обдумывает, как бы таким манером сыграть Иуду-предателя, чтобы никто этого не приметил. И, не откладывая дела в дальний ящик, начинает подвиливать.
Сначала дело идет хорошо, потому что пионеры на этот счет просты. Разве у самого прозорливого вырвется слово «чудак!» при виде, как неуклюжая «складная душа» тщетно старается вытанцевать какое-то грациозно-историографическое па, как она округляет руки, в знак благовоспитанности, как усиливается придать своим взорам умильно-почтительно-преданное выражение. «Складная душа» всячески скрывает свою игру как можно долее и нередко объясняет ее даже целями пользы и дальновидности. Нужно, дескать, видеть врага лицом к лицу, нужно подробно знать его средства, чтобы с успехом отражать наносимые им удары и разрушать его козни. И действительно, мелькнув между историографами, «складная душа» через минуту опять поворачивается к пионерам и вновь подтанцовывает им.
— В самом деле, какие они чудаки! — говорит она, позевывая и потягиваясь, — даже разговор у них словно детский. Обрывки какие-то!
Пионеры слушают это и восхищаются. Им лестно, что даже тот человек, который всех более из них оказывает способностей к почтительно-умильному выражению лица, — и тот сознается, что, в виду этих полулюдей, не может быть речи о каком-либо общении. «Складная душа» даже приобретает некоторую популярность между пионерами; ей не только не вменяется в порок подвиливанье перед историографами, но даже усматривается в этом какое-то доказательство «симпатичности» характера.
Но вот мало-помалу на горизонте показываются тучи, в лагере историографов слышится безмозглый шепот, виднеются загадочные улыбки, произносятся нелепые односложные слова. Пионеры начинают чувствовать себя неловко; они стараются проникнуть в смысл односложных слов, но слова эти так глупы, что проникнуть в них невозможно. Сдается, однако ж, что в них скрывается какое-то смутное обвинение и едва ли не обвинение в заговоре. И вдруг — открытие! Одному из пионеров-застрельщиков удалось соследить «складную душу» и изловить ее на месте преступления. Он собственными глазами видел, как «складная душа» перемигивалась и перешептывалась и как вслед за этим перешептываньем в историо-графском лагере сделались известными некоторые пионерские провинности. Пионер-застрельщик не слышит под собой земли при мысли, какую услугу бог привел ему оказать достолюбезному пионерскому делу; он делается красноречив, он представляет факты, доказывает и убеждает.
— Прочь изменника! — решают хором пионеры…
«Складной душе» некоторое время не совсем ловко; сначала ей даже сдается, как будто ее побили; но так как она прежде всего имеет природу общительную, так как она минуты дохнуть не может без общества людей, хотя бы дрянных, то никакие жизненные невзгоды не ставят ее в затруднение и не заставляют долго задуматься. И действительно, не успело еще остыть негодование, возбужденное открытием пионера-застрельщика, как «складная душа» уже всецело предалась историографам.
Для историографов подобные перебежчики всегда драгоценны. Во-первых, как ни остерегаются перед ними пионеры, но так как, говоря выражениями пословицы, от своего вора уберечься нельзя, то всякое праздное слово, произнесенное в пионерском кружке, неминуемо пересказывается историографам до точности. Во-вторых, «складная душа» знает слабые стороны пионерского дела и потому может наносить удары более действительные и злохитрые, нежели те, которые наносятся историографами. В-третьих, люди эти, хотя и с подлинною, все-таки имеют внешние признаки людей современных и развитых, и следовательно, присутствие их значительно скрашивает общество историографов.
А посему, когда «складная душа» перебегает к историографам, то она некоторое время катается как сыр в масле. Обвороженные мужья кормят ее, потчуют наливками и охотно вверяют ей все интересы, оставляя за собой только стуколку; белотелые жены сверкают перед глазами счастливца обнаженными бюстами, как будто говоря: «Ну, скажи, дурашка, видал ли ты чтов-нибудь подобное у ваших некормленых?» «Складная душа», упоенная, пламенеющая и алчущая, не ходит, а носится по стогнам града, как будто у нее выросли сзади невидимые крылья.
Но, увы! «складная душа», рассчитывая на пироги, обыкновенно упускает из вида одно: великую глупость историографов. Это промах тем более непростительный, что историограф глуп очевидно, глуп по призванию, глуп без уменьшающих вину обстоятельств, глуп как чулан. Он от природы так устроен, чтоб быть глупым, и потому, чем нелепее историограф, тем он историографичнее. Заручившись перебежчиком, историограф, как сказано выше, сгоряча всячески ублажает его — это первый период или, лучше сказать, медовый месяц этого незаконного союза. Затем, замечая, что «складная душа» идет ходко, историограф мало-помалу начинает думать, что тут с ее стороны не принесено никакой жертвы и что измена «складной души» есть не что иное, как должная дань превосходным его, историографа, душевным качествам. Поэтому он начинает обходиться с перебежчиком с панибратскою откровенностью, вываливает перед ним пахучий хлам своей души и в заключение требует, чтобы «складная душа» разыгрывала перед ним, историографом, комедии. Это период второй. «Складная душа», упоенная и счастливая, сначала не только не огорчается подобными поползновениями, но даже в угоду благодетелям выкидывает некоторые коленца. Но чем больше выкидывает она коленцев, тем ненасытнее делается относительно сего рода зрелищ историограф; избалованный угодливостью своего клиента, он начинает предъявлять свои требования беспрестанно, предъявлять их даже тогда, когда «складной душе» вовсе не хочется откидывать коленца. Наступает минута, когда несчастный клиент начинает смутно понимать, что он из политического перебежчика сделался просто увеселителем и шутом, и вследствие этого делает попытку надувать губы — это период третий. Видя это, на него начинают дуться в свою очередь; мало того: в глазах, перед его носом, без всякого зазрения совести, подыскивают, на перемену ему, другую «складную душу», — это период четвертый…
«Складная душа» содрогается, ибо ее преследует представление о потерянном рае. Видя себя одинокою и не будучи в состоянии сносить одиночество, она начинает роптать на провидение. «Природа-мать! — вопит какой-нибудь опальный перебежчик, — зачем ты наделила меня душою складною, а не неуклонною? зачем ты направила стопы мои по стезе шаловливости, а не по стезе добродетели?» И, пороптавши таким манером с минуточку, он тщательнее прежнего складывает свою удобопереносную душу и предпринимает целую серию таких удивительных извивов, выгибов и зигзагов, что постороннему зрителю остается только восклицать: «Эк его ломает!» Он легкими, чуть заметными прыжками перебегает сцену и осторожно приближается опять к тому лагерю, который был свидетелем его первого грехопадения, все озираясь, все обольщая себя надеждою, что никто его не заметит. Надежда тщетная! прежде нежели успел он выполнить первое антраша, историографы уже заволновались. Они припоминают весь хлам, который так добродушно выбрасывался перед «складной душою», и справедливо заключают, что из этого хлама можно выработать бесподобнейший увеселительный материал.