«Складная душа» содрогается, ибо ее преследует представление о потерянном рае. Видя себя одинокою и не будучи в состоянии сносить одиночество, она начинает роптать на провидение. «Природа-мать! — вопит какой-нибудь опальный перебежчик, — зачем ты наделила меня душою складною, а не неуклонною? зачем ты направила стопы мои по стезе шаловливости, а не по стезе добродетели?» И, пороптавши таким манером с минуточку, он тщательнее прежнего складывает свою удобопереносную душу и предпринимает целую серию таких удивительных извивов, выгибов и зигзагов, что постороннему зрителю остается только восклицать: «Эк его ломает!» Он легкими, чуть заметными прыжками перебегает сцену и осторожно приближается опять к тому лагерю, который был свидетелем его первого грехопадения, все озираясь, все обольщая себя надеждою, что никто его не заметит. Надежда тщетная! прежде нежели успел он выполнить первое антраша, историографы уже заволновались. Они припоминают весь хлам, который так добродушно выбрасывался перед «складной душою», и справедливо заключают, что из этого хлама можно выработать бесподобнейший увеселительный материал.
— Прочь изменника! — восклицают они в свою очередь, и горе «складной душе», если она в эту гневную минуту не успеет провалиться сквозь землю, ибо историографы, будучи постоянно глупы, нередко бывают и пьяны.
Тогда наступает новый фазис в жизни «складной души», все еще не верящей постигшему ее несчастию, все еще надеющейся и колеблющейся. Приходит она, например, в общественное собрание, где за одним столом ужинают пионеры, за другим — историографы. Подходит она к столу пионеров, — и вдруг все общество, как бы по данному знаку, смолкает. «Складная душа», однако ж, не робеет и начинает заигрывать; она как-нибудь усаживается бочком за общею трапезою (большею частию около того из пионеров, который подобрее) и изъявляет намерение рассказать несколько бесценных анекдотов из жизни знаменитейших историографов. Но никто не внимает, никто не улыбается; собеседники хранят упорнейшее молчание и нетерпеливо между собой переглядываются. Во рту у «складной души» делается скверно; в эту минуту она поцеловала бы ручку у того из пионеров, который бы хоть крошечку, хоть из жалости улыбнулся ей. Тщетно. Несколько времени «складная душа» продолжает ораторствовать, и новые, бесценные анекдоты один за другим льются из ее уст… И вдруг голос ее прерывается на половине анекдота. «Складная душа» понимает, «складная душа» чувствует. Неслышными шагами она ретируется от неприязненного ей стола и столь же неслышно, даже робко приближается к другому столу. И опять подсаживанье бочком, опять заигрыванье, опять анекдоты, но на сей раз уже из жизни пионеров — и опять гробовое молчание, прерываемое отрывистыми возгласами: «Водки! уксусу! горчицы!»
Кончается тем, что «складная душа» ужинает посредине залы, и ужинает одна-одинешенька.
Дети! прочтите внимательно настоящий правдивый рассказ, и всякий раз, как вас будет соблазнять легкое ремесло «складной души», представьте себе муки, которые ожидают этих несчастных в сем веке и в будущем! И, размыслив о сем, спешите, скорее спешите примкнуть или к историографам, сим пионерам прошедшего, или к пионерам, сим историографам будущего!
Но так как в жизни вообще не существует положений вполне безнадежных, то нет резона, чтобы это общее правило не применялось и к опальным «складным душам». Да, и они могут ласкать себя надеждами, и они имеют право рассчитывать на лучшее будущее. В самом деле, источник «складных душ» так изобилен, что невозможно даже провидеть, чтобы он когда-нибудь иссякнул. Предположите теперь, что с каждою из этого легиона душ произойдет тот самый процесс превращений, который описан выше, а именно, что каждая из них будет сначала наверху славы и величия, а в конце концов все-таки не минует общей участи «складных душ», то есть опалы и отчуждения. Очевидно, что число отверженцев должно будет постепенно возрастать и, наконец, образует массу достаточно компактную, чтобы обнаружить признаки некоторой самостоятельности. Вот тогда-то к двум великим корпорациям историографов и пионеров прибавится еще третья великая корпорация — «складных душ». И будут организовавшиеся «складные души» жениться и посягать, как и прочие губернские люди, будут ужинать и танцевать на всей своей воле, будут принимать визиты и отдавать их, будут мириться и враждовать… Одним словом, народится в провинции новая сила…
С 19 февраля в понятии русского человека всегда соединяется представление о чем-то весьма доброкачественном. В особенности же ощутительно доброе влияние 19 февраля в провинции. Тут 19 февраля действовало непосредственно и воочию всех; тут оно в самой жизни провело черту, до такой степени яркую, что то, чтов стоит над чертою, не имеет почти ничего общего с тем, чтов стоит под чертою. А так как над чертою хорошего стояло мало, то весьма понятно, куда должны тяготеть общие симпатии.
Тем не менее нельзя не сознаться, что и в провинциальном обществе существуют известные слои, в которых 19 февраля отозвалось последствиями свойства довольно неожиданного. В противность всяким соображениям оно выдвинуло вперед в этих слоях совсем не тех, кого следовало выдвинуть, и поставило вне деятельности совсем не тех, кого следовало вне деятельности поставить. Одним словом, вышла какая-то беспримерная и только у нас возможная путаница, вследствие которой влиятельными практическими деятелями на почве 19 февраля явились люди, не могущие и даже не дающие себе труда воздержаться от судорожного подергивания при малейшем намеке на эту почву; люди же, всецело преданные делу, верящие в его будущность, очень часто не только отстраняются от всякого влияния на правильный исход его, но даже, к великой потехе многочисленного сонмища фофанов и праздношатающихся, обзываются коммунистами, нигилистами, революционерами и демагогами.
И действительно, вглядитесь несколько в наших влиятельнейших провинциальных историографов, в тех, которые и о сю пору еще пишут вольным духом нашу историю, — чтов составляет язву, непрестанно точащую их существование? Эту язву составляют: упраздненное крепостное право, гласные суды, земство, то есть именно то, в чем замыкается существенный смысл 19 февраля. В чем состоит самая яркая, характеристичная сторона их деятельности? Эта сторона состоит в жалких усилиях во что бы то ни стало подорвать те плодотворные последствия, которые заключают в себе намерения 19 февраля…
Как ни маловероятен кажется такой факт, но он составляет явление до того общеизвестное, что сомневаться в его действительности нет ни малейшей возможности. Ненавистничество до такой степени подняло голову, что самое слово «ненавистник» сделалось чем-то вроде рекомендательного письма. Ненавистники не вздыхают по углам, не скрежещут зубами втихомолку, но авторитетно, публично, при свете дня и на всех диалектах изрыгают хулу и, не опасаясь ни отпора, ни возражений, сулят покончить в самом ближайшем времени с тем, чтов они называют «гнусною закваскою нигилизма и демагогии» и под чем следует разуметь отнюдь не демагогию и нигилизм, до которых ненавистникам нет никакого дела, а преобразования последнего времени.
Торжество ненавистничества есть факт недавний, происшедший на нашей памяти в какие-нибудь последние пять-шесть лет. Много метаморфоз испытала провинция, много видела она видов, много вынесла на спине своей всяких рукавиц, а преимущественно ежовых, но ничего подобного происходящему на наших глазах не испытывала, не видала и не выносила. Целые легионы ничтожнейших шалопаев рыскают по градам и весям любезного отечества с специальною целью явно и тайно уничтожать и подрывать действие 19 февраля… скажите на милость, бывало ли когда-нибудь слыхано подобное чудовищное дело? Даже обидно становится, когда посмотришь на эту повальную непросветную галиматью, и именно потому обидно, что ни под каким видом ничего нельзя понять. Нельзя понять, почему все это ничтожество, которое еще так недавно жалось около стен, смиренномудричало и притворялось, вдруг всплыло наверх, заняло самую середину сцены и, как весенняя мошкара, кружится на солнце, готовое залепить и глаза, и нос, и уши всякому проходящему. Нельзя понять, почему вся эта неспособность, которая еще так недавно сама сознавала себя ни на чтов не годною, кроме гранения мостовых, зуботычин и смертного боя, вдруг загалдела о каких-то высших соображениях, о каких-то священных интересах и правах. «Чтов такое произошло? — невольно спрашиваешь себя. — Чтов могло вызвать этих слепорожденных из темных их нор? Уж полно, все ли спокойно в любезном отечестве? уж нет ли где признаков, которые бы предвещали хоть какое-нибудь, хоть отдаленное замешательство?»
Можно поручиться, что сами ненавистники затруднятся дать сколько-нибудь удовлетворительные ответы на эти вопросы, а если и укажут на какие-нибудь признаки, по мнению их, зловредные, то в этих указаниях всего замечательнее будет не сущность их (всегда ребячески пошлая и лживая), а то злорадство, с которым они делается. Нельзя себе представать того наслаждения, с которым ненавистник хватается за всякую поруху, за всякую фальшивую ноту, которою случайно зазвучит неприятное ему дело. Прослышит ли он, что народ беднеет, — он ликует; вычитает ли, что в делах застой, — он торжествует всею утробой; дойдет ли до него, что города и села опустошаются пожарами, — нет предела, нет границ его поганым восторгам. Он всякую народную беду готов приурочить к 19 февраля, потому что в дурацкой его голове нет ни одной мысли, кроме мысли об обиде, нанесенной ему этим ужасным для него числом. И можно быть уверенным, что, случись когда-нибудь всероссийское землетрясение, он с радостью согласится погибнуть под развалинами, лишь бы иметь случай лишний раз прокричать: «Это оно, это девятнадцатое февраля!»