И вдруг… Громкий, злой собачий лай заставил замереть на месте: хозяин проснулся! А собака откуда?!
— Смываемся! — Артур нагнулся, схватил ещё пару крупных яблок и кинулся к реке. Я на ватных ногах — за ним. А лай уже катился к нам, всё ближе, ближе…
Обняв пухлые от яблок животы, почти одновременно нырнули в реку, перевернулись на спины и поплыли, придерживая руками в обхват добычу.
Штаны по-быстрому внатяжку на мокрое тело, ботинки в руки — и вперёд, в лагерь! А там будь что будет. Пока хозяин пройдёт через мост, пока повернёт в школу — мы уже нырнём под одеяло вместе с добычей. Да нет, даже успеем ссыпать яблоки в тумбочку! Неужели всё обойдётся?
Вскоре после гулкого сигнала горна на пороге нашей палаты, распахнув двери, появились директор, старшая вожатая и ещё кто-то из взрослых. Мы с Артуром обречённо переглянулись. По палате разнёсся зычный директорский крик:
— Встать! Всем!
Ребята, как ваньки-встаньки, вскакивали с коек и становились рядом чуть ли не по стойке “смирно”. Встали и мы с Артуром.
И тут стало происходить самое страшное: Козлов самолично встряхивал одеяла и заглядывал в тумбочки. Шмон всеобщий! Кара неумолимо приближалась…
— Товарищ директор! — Голос Артура прозвучал на удивление спокойно. — Это я сегодня плавал за чужими яблоками. Вот они! — И Артур отдёрнул одеяло своей койки.
— Ну-ну, — зловеще прошипел директор. — А второй где?
Я, онемев, сделал шаг вперёд и кивнул головой. Лицо моё горело, словно ошпаренное крапивой.
— Ну, Безлюдов, — чуть ли не обрадованно сказал Козлов. — Так я и знал… Память отца, героя-партизана, позоришь! — Он вдруг закричал, чуть не срываясь на фальцет. И я увидел, как по щеке такого смелого, такого крепкого Артура поползла слезинка…
— А ты что отцу скажешь? — Это уже ко мне. Я потрясённо молчал…
Вот выстроена буквой “П” общедружинная линейка. Старшая вожатая выкрикивает наши фамилии: — Безлюдов! Гусев! Выйти из строя! — Мы выходим из своего отряда и движемся к центру, к флагштоку — как к эшафоту.
— Дрр-ужина! — Раскатистый директорский голос набирает необходимую степень презрения и осуждения. — Дружина! Вы видите перед собой малолетних преступников. Пользуясь недостатками в охране лагеря, эти двое сегодня утром забрались в сад товарища Лявончика и обчистили половину яблонь…
“Так уж и половину!” — вспыхивает внутри обида. А Козлов всё продолжает клеймить и клеймить нас:
— Эти люди недостойны носить высокое звание советского пионера!
По линейке пробежала дрожь, когда директор скомандовал:
— Подойдите ко мне! Ближе!
Через несколько мгновений жёсткие пальцы его руки срывают зажим, а затем и галстук — сперва с шеи Артура, потом с моей.
— Марш в палату! — И мы, понурив головы, уходим, облитые презрением взрослых и тайным сочувствием товарищей.
Так почти 60 лет тому назад состоялась моя “гражданская казнь”. Любопытен по-своему и её послелагерный финал. Пожалуй, Иван Петрович всё-таки понял, что перегнул палку, обозвав нас “малолетними преступниками”. Не знаю, чем иначе объяснить неожиданно благополучную характеристику и вполне обыденное прощание перед моим отъездом в Толочин. С Артуром простились напряжённо, не сказав друг другу и нескольких слов… А у меня потом так и не хватило пороху признаться отцу, как мы “прошвырнулись” в заречные сады.
“Ну и Козлов, ну и мужик! — долго ещё думал я, взрослея. — Плевал он на пионерскую демократию — сам осудил и сам покарал, подняв кверху своей единственной рукой наши галстуки, словно кровавые тряпки. А ведь мог, ещё как мог слезами умыть нас перед самым вступлением в комсомол. Но ведь он фронтовик, а они лежачих не бьют. В этом, наверное, всё дело”.
Борис Павлёнок БЕЗ ПРАВА БЫТЬ СОБОЙ
Воспоминания. Размышления Глава первая
ДОРОГИ, КОТОРЫЕ МЕНЯ ВЫБИРАЛИ
Жизнь моя, условно говоря, состоит из трех жизней — до кино, в кино и после кино. Я никогда не мечтал о политической карьере. Мои пристрастия с самого раннего возраста лежали в мире линий и красок. Не было большего счастья, чем мечтать с карандашом в руках или, взяв этюдник, бродить по лесам и полям, пытаясь запечатлеть на картонке бесконечное многоцветье природы. И еще влекла литература. Научившись читать в четырехлетнем возрасте, я еще до поступления в школу осилил и “Трёх мушкетеров”, и “Робинзона Крузо”, и “ Детство” Горького, приступил к “Тихому Дону”, перелопатил изрядно кучу книжной макулатуры вроде серий о Нате Пинкертоне и Нике Картере. Много болел и до четвертого класса ходил в школу по два-три месяца в году — рожденный в Белоруссии, я не мог справляться с лютыми морозами. Сибирь, куда отец в поисках счастья и богатства увез нас, одарила одного меня — и то туберкулезом легких; мы вернулись в Гомель бедняками, как и были. Воздух родины помог изжить болезнь. Между тем я уже проскочил мимо пионерского детства и страшно завидовал тем, кто где-то маршировал под звуки горна и барабанный бой — в моих школах обходились без этой атрибутики. Будущее свое представлял в художественном творчестве и литературе. Хотелось также быть летчиком, полярником, строителем Днепрогэса и Магнитки. Но никак не комиссаром или героем Гражданской войны, хотя газеты и радио трубили о них никак не менее, чем о покорителях “Севморпути”. О них слагались песни и стихи. Но в меня вливались как бы сами собой Пушкин и Маяковский. Моим кредо стал завет Павки Корчагина жить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. При самодостаточности и погруженности во внутренний мир я, тем не менее, был малым общительным, все мне были друзья, и не было у меня врагов. Не любил писать сочинения по “пройденной” литературе, предпочитал “вольные” темы. По этой причине слыл поэтом и вольнодумцем. Обладал широкими плечами и волнистой копной темно-каштановых волос. Девчонки слали мне предложения “дружить” начиная с восьмого класса. Но “поэт не терпит суеты”, я любил их всех, не отдавая предпочтения ни одной.
Я верил партии и любил родину. Особенно то место, где в полукружии столетней дубравы и векового бора поместилась родная деревня Ямполь — порядок домов в одну улицу с указующим в небо перстом бело-голубой колокольни на краю. Я был типичным продуктом довоенной эпохи с ее идейными установками.
17 июня 1941 года я получил аттестат об окончании средней школы, а 19-го был призван на воинский сбор. Выступая перед нами, военком Гомеля полковник Вайнштейн сказал:
— Вы, хлопцы, не рассчитывайте осенью поступать в институты, забудьте об этом. Готовьтесь к боям, со дня на день начнется война.
В приграничье было виднее, чем в Москве.
Ночью 23 июня я под бомбежкой разносил повестки о мобилизации, а 5 июля гордо заявил матери, собиравшейся увезти меня в эвакуацию:
— Если я уеду, кто же будет защищать Гомель? — и потряс английской винтовкой, полученной в ополчении.
Мать упала в обморок, но ее втащили в вагон, и поезд торопливо убежал — через полчаса ожидался очередной налет немецкой авиации на железнодорожный узел. 12 июля, отобрав паспорта, нас, призывников, погнали на восток. Отшагав пешком до Брянска, Орла, Курска, Рыльска, мы вышли почти к линии фронта и вынуждены были бежать снова на восток. Так началась для меня военная бестолковцина, закончившаяся в Аткарске, где я пошел добровольцем в воздушный десант. Присягу принимал в день восемнадцатилетия. Потом были бои, тяжелое ранение, долгие месяцы госпиталей, демобилизация по непригодности к фронтовой службе. По выходе на “гражданку” пошел работать на железную дорогу, где и прослужил до 1948 года, сначала на станции Абдулино, недалеко от Уфы, потом в родном Гомеле.
Вероятно, я бы спокойно влачил чиновничьи годы в Управлении Белорусской железной дороги, но вмешалась рука судьбы. Кявдро вспомнил мою активную комсомольскую юность, и я предстал пред очами секретаря горкома партии Емельяна Игнатьевича Барыкина, в прошлом машиниста паровоза и боевого партизанского комбрига. Он отличался прямолинейностью и большевистской хваткой.
— Не надоело протирать штаны, сидя в канцеляриях? Тебе скоро двадцать пять, образования железнодорожного у тебя нету, хотя и значишься старшим инженером. Перспектив никаких. Изберем тебя секретарем горкома комсомола, примем в партию, поработаешь, потом пошлем на учебу. Согласен?
Он знал, на какие клавиши давить. Многие из моих сверстников учились заочно. Я этого не умел — или учеба, или работа, — горбатил чуть ли не сутками. Поразмыслив, принял предложение, стал секретарем горкома комсомола. А потом пошло-поехало: не минуло и двух лет, забрали в ЦК комсомола Белоруссии, а за малым временем рекомендовали секретарем Минского обкома комсомола. Крестными отцами стали два замечательных человека: Петр Миронович Машеров, первый секретарь Центрального Комитета комсомола, и Кирилл Трофимович Мазуров, первый секретарь Минского обкома партии. Мне удалось воззвать к их добросердечию, и в 1952 году я стал слушателем Центральной комсомольской школы при ЦК ВЛКСМ. ЦКШ, как ее называли для краткости, была задумана как своеобразный лицей по переподготовке руководящих комсомольских кадров. Молодежь, выросшая в годы войны, училась чему-нибудь и как-нибудь, а работа с подрастающим поколением требовала грамотных и образованных молодых руководителей. Нас за два года учебы старательно, как мамаша птенцов, насыщали знаниями марксистской теории, литературы, истории, навыками общения с молодежью, а на отделении печати теорией и практикой (меньше всего) журналистики. К чтению лекций и проведению семинаров привлекались лучшие московские преподаватели и ученые. По окончании вручался диплом о незаконченном высшем образовании с правом преподавания истории в средней школе. Обширной была культурная программа. Раза два в месяц к нам приезжали лучшие артистические силы столицы. Много внимания уделялось спорту, сборная по баскетболу ЦКШ успешно противостояла, скажем, баскетболистам МВТУ им. Баумана, а это была одна из сильнейших команд Москвы. Уровень подготовки в школе был высоким, многие из ребят за два года успевали заочно пройти курс Московского университета.