И вот на это он фыркает, и бодает воздух, и взблескивает яростным бойцовским глазом, и принимается с точностью до недели и дня называть сроки – вполне скромные, комильфотные сроки! – в которые был снят каждый из его фильмов, и приводит тысячу причин – чиновники, цензоры, продюсеры, деньги! – по которым от одного быстро снятого фильма до другого проходило много лет.
И я верю, что все эти сроки и все эти причины – чистейшая правда. Но совершенно ничего не могу поделать с другой правдой, тупой, календарной, хронологической, – согласно которой не просто на каждый фильм у Германа уходят годы, но в последних двух лентах хронометраж этот ощутимо возрастает. И предпоследний фильм Германа, тот самый «Хрусталёв, машину!», делался восемь лет. А нынешняя картина – «История арканарской резни», экранизация повести братьев Стругацких «Трудно быть богом», Самый Последний Фильм Германа – так сказал он сам, – этот фильм делается уже десять лет.
Десять, ага.
И он, на минуточку, еще не закончен.
Вообще-то так не бывает.
Вообще-то такие сроки противны физической природе кино – которое, конечно, не всегда бизнес, но всегда (и особенно если речь, как у Германа, идет о масштабном постановочном проекте), абсолютно всегда индустрия. С большими – и строптивыми – коллективами, с большими – и чужими – деньгами, с головоломным менеджментом на стыке множества ресурсов и амбиций.
За десять лет рушатся империи, сменяются поколения, творятся технологические революции; а кино снимается не десять лет – максимум десять месяцев.
Снимать кино, как снимает его Герман, – это практически в ста случаях из ста то ли Гоголь, то ли Кафка, то ли скверный анекдот, то ли грустный диагноз, часто – всё это разом.
И что же Герман с его Самым Последним Фильмом: досадное попадание в этот счет от одного до ста – или уникальный сто первый случай, оправдывающий нарушение любых законов, включая физические? И правы ли те, кто продолжает упорно менять календарные листки – «премьера ожидается в начале 2007-го… 2008-го… 2009-го…» – и полагать «Историю арканарской резни» событием как минимум десятилетия? Или те, кто пожимает плечами и говорит: «Герман устал, старик исснимался, это бесконечная история», «это творческий распад, он разрушает и себя, и всё вокруг», «комплекс Фишера, этот фильм так никогда и не будет закончен»? Или тут спрятана какая-то другая, разом всё объясняющая правота?
Я очень хочу это понять – осенью 2010 года, близ города Санкт-Петербурга, на втором этаже дачи в поселке Репино, сидя напротив Алексея Юрьевича Германа, режиссера со священной чудовищной репутацией.
Я очень хочу это понять, и потому задаю Герману один из двух вопросов, про которые железно решил, что я их задавать не буду – ведь страшно вообразить, сколько раз Герман отвечал на них за эти десять лет. Я спрашиваю: Алексей Юрьевич, ну и когда же мы увидим ваш фильм?
Он смотрит на меня с трудноопределимым выражением. Но уж точно не с благодарностью за своевременно поднятую тему.
– Я, – говорит он ровно, – картину снял, смонтировал, сложил и даже показал. И даже рецензии были.
Это тоже чистейшая правда: «История арканарской резни» смонтирована уже пару лет назад, не готов только звук; но и в таком виде фильм показывали избранной кинопрессе аж дважды. И кинопресса пришла в дружный восторг, поминая то Брейгеля, то Босха. И лейбл «самый ожидаемый фильм нулевых» был заменен на лейбл «главный фильм нулевых».
– А дальше, – продолжает Герман спокойно, – я стал задыхаться. Я не понимал, что происходит. Вот машина меня подвозит к дверям студии – и надо немножко пройти. И я стал высчитывать: вот нужно преодолеть три ступеньки… Дышать нечем, понимаешь? Потом оказалось, что я умирал реально. И почти умер. Оказалось, что это сердце всё. Сейчас я прилично себя чувствую – после того как меня латали в сердечной клинике в Берлине… и вот через месяц опять туда же… Но очень боюсь, что я стану сейчас работать – и опять всё начнется.
Он откидывается в кресле.
– Сейчас остались вроде бы пустяки, – говорит он. – Озвучание. Для которого уже почти всё сделано… но делали это мои ученики. Я не выдерживал. Я сидел два-три часа и уходил. Задыхаясь. И вот надо картину озвучить и перезаписать. И даже звуки уже готовы… Но я не знаю, как всё пойдет. Потому что – ну кто за меня это сделает? Там, в этой картине, снова ведь немножко другой киноязык. Кто за меня сделает то, что я придумал?
Это риторический вопрос.
– И потом, – говорит Герман, – у меня же много артистов умерло.
Лицо его становится задумчивым. А я вспоминаю, что в процессе съемок «Истории арканарской резни» умер еще и замечательный оператор Владимир Ильин. И заканчивал фильм другой замечательный оператор, Юрий Клименко.
– На «Хрусталёве», – сообщает Герман, – тоже много артистов умерло, но там вот какая штука: там же пятьдесят третий год, репрессии, мрак – и я приглашал артистов с печатью смерти на лице. Я это чувствовал. Всегда это чувствовал.
Он даже кивает сам себе.
– Допустим, – говорит он, – у меня когда-то, когда запускали «Мой друг Иван Лапшин», пробовался на Лапшина прекрасный артист Губенко, прекрасный артист Юра Кузнецов… и Андрей Болтнев, наименее мощный из них. Но у него было лицо… лицо животного, занесенного в Красную книгу. И было понятно, что играть нужно ему, что такой герой – не доживет, не выживет. Не выпутается в тридцать седьмом году… И когда я время спустя стоял с повязочкой на рукаве у гроба Болтнева на прощании в театре – я думал: как я точно увидел эту неприспособленность к жизни…
Я молчу. Я понимаю, что он уже не отвечает на мой вопрос. Он отвечает не мне, и ответ его звучит почти неприлично – потому что регламентом у гроба коллеги и товарища предписано думать о милосердной вечности, о невосполнимой утрате… – уж никак не о точности собственного режиссерского глаза. Впрочем, отношения искусства со смертью регулирует другой регламент; он не то чтобы превыше похоронного – просто он с ним не пересекается.
– И тут, на картине, – продолжает Герман, – у меня тоже поумирало много людей, потрясающих артистов. И теперь им ведь тоже надо подобрать голоса – чтобы не разрывался голос с человеком. Мои ученики всё это делали, пока я в больнице был. Где-то хорошо делали, а где-то неважно. Так что сейчас мне придется что-то оставлять, а что-то переделывать заново. Они очень талантливые люди, мои ученики, да. Но они – не я. Есть замечательная английская поговорка: привидение не увидишь вдвоем. У каждого – свое привидение.
У каждого свое привидение, и привидение Германа – чрезвычайно авторитарная, видимо, персона. Любящая сразу показать, по чьим тут играют правилам.
Еще когда я под нудным нанодождем ищу в Репине нужную дачу и не нахожу ее, и Светлана Кармалита, жена, соратник и бессменный сценарный соавтор Германа, маленькая, остроумная женщина с большим черным зонтом, выходит меня встречать на Приморское шоссе, и во дворе я опасливо знакомлюсь с доброжелательным собачьим тандемом из Пупика (здоровенный молодой восточноевропейский овчар) и Медведева (седенький космополит неясного роду-племени; нет-нет, так его звали задолго до появления у России нового президента!), – еще в какой-то из этих моментов у меня останавливаются часы. Приходится принимать подачу – услужливо подсунутую недорогую метафору, прозрачный намек. Хочешь увидеть привидение Германа – изволь смотреть на него долго и не отвлекаясь. Изволь плюнуть на прочие планы и дела. Изволь остановить стрелки.
Штука в том, что в меню окружающего мира, тем более мира современного кино, нет такой опции. Его стрелки не останавливаются никогда. В силу неустранимого этого противоречия германовский «долгострой» – всегда еще и драма, почти трагедия. Даже если суеверно вынести за скобки все фатальные исходы.
Но сначала-то казалось, что на Самом Последнем Фильме Герман сам толкнул стрелки пальцем, и они завертелись, и очень даже бодро – по германовским-то меркам прямо блицкриг.
Герман и Кармалита быстро написали сценарий, названный тогда «Что сказал табачник». Быстро нашлись деньги. Быстро выбрали артиста на главную роль Антона-Руматы, земного ученого-разведчика на отсталой планете, в королевстве Арканар: Александр Лыков, «Казанова» из сериала «Улицы разбитых фонарей», помните такого? Быстро сменили артиста, когда громовержец Герман выяснил, что Лыков успел заключить несколько телевизионных контрактов. Руматой стал Леонид Ярмольник. Герман на голубом глазу говорил, что понятия не имел, какой там Ярмольник известный артист, – а просто вот увидел этого парня по TV, он там какие-то призы раздавал, ну и подумал: вон какой у него нос хороший, и лицо такое, средневековое, и вообще обаятельный… чем не Румата? К тому же, говорил Герман, Ярмольник и впрямь лучше всех сыграл пробу, неожиданно хорошо: глазами сыграл, а не телом. Ярмольник, снимавшийся в десятках фильмов, в том числе очень недурных, народная звезда, телеведущий, шоумен и бизнесмен, терпел безропотно. Он-то хорошо понимал, что главная роль у Германа – это входной билет в зал славы, в ВИП-зону истории кинематографа; он готов был платить за этот билет дорого, очень дорого.