Многим до сих трудно простить Башевис–Зингеру, что он никак не укладывался в рамки мифов: не пострадал в Катастрофе, не участвовал в героическом сопротивлении, не был филантропом, презирал всякую общественную деятельность, не являл собой образец нравственности или религиозного усердия. У Нейдлера имелся и другой кандидат, тоже замечательный поэт: «В то время как Абрам Суцкевер голодал и воевал с нацистами в литовских лесах, под пулями создавая великую поэзию на идише, воспевшую трагическую судьбу евреев, — пишет Нейдлер в недавней (17.06.04) статье в «Нью–Йорк Таймс», — Зингер поедал сырные блинчики в «Знаменитом молочном кафетерии» на 72–й улице и размышляя о польских шлюхах и еврейских бесах».
Манипуляция памятью Холокоста вызывает до боли обидные воспоминания: то ли «шли, как овцы на бойню», то ли «Ташкент защищали». Тем более несправедливы они по отношению к автору наиболее, возможно, пронзительного в современной литературе реквиема по погибшим.
«Я — черт, рожденный засвидетельствовать, что не осталось больше бесов на свете. Зачем бесы, если люди стали бесами?..
… Я все видел… разрушение Польши. Там больше нет евреев, больше нет чертей. Женщины не выплеснут воды на двор в разгар зимы. Никто больше не чурается набрать четное число предметов. Никто не постучит на рассвете в передней синагоги. Никто не остерегается нас, вычищая грязь. Рабби замучили в пятницу, в месяце нисан. Общину вырезали, святые книги сожгли, кладбище осквернили. «Книга творения» вернулась к Творцу… нет больше грехов, нет больше соблазнов!.. Мессия не приходил к евреям, а значит, евреи ушли к мессии. Здесь больше не нужны бесы».
Рассказ этот по–русски назвали «Последний демон», хотя речь идет не о романтическом лермонтовском Демоне или Пане символистов (они у Башевиса тоже есть), а о народных бесах и чертях, вроде пушкинских из «Сказки о попе».
Отношение самого писателя к теме Холокоста отличается от принятого в еврейских кругах. Башевис–Зингер не раз касался темы, особенно в поздних романах «Враг» и «Тени над Гудзоном». Гитлеровские концлагеря он сравнивает со сталинским ГУЛАГом, а коммунизм у него такое же зло, как и нацизм. Отношение писателя к Холокосту отличает чувство вины. Писатель не винит в гибели евреев себя, Америку, весь мир. Вина, по его мнению, в том, что могли бы помочь, не молчать. Еще более редкое в еврейском сознании толкование Холокоста — герои «Теней над Гудзоном» несут в себе вину за то, что уцелели. Даже после смерти Башевис–Зингер не перестает раздражать адептов культа Холокоста. Выступающие за права животных вегетарианцы назвали свою кампанию «Холокост в тарелке». В ответ на нервные протесты еврейских кругов они ссылаются на убежденного вегетарианца Башевис–Зингера, говорившего: «Там, где речь заходит о животных, любой человек становится нацистом. Для зверей каждый день — Треблинка».
Знаток еврейской литературы раввин Марк Левин из Лондона заметил: «Ожесточенным критикам творчества, а особенно личности почившего тринадцать лет назад Башевис–Зингера стоило бы помнить, что религиозная еврейская традиция предполагает волю Господа во всем, что творится в мире. Религиозный комментарий по определению должен не вопрошать и критиковать, а находить аргументы, почему правильно то, что угодно Господней воле. Если Господь допустил всемирную известность грешника и сластолюбца, то еще вопрос: кого мы критикуем? Целесообразней нам подумать, чем это хорошо для евреев».
Как часто бывает, художественная литература предсказывает явления задолго до их возникновения. Еще в 1968 году в повести «Зависть, или идиш в Америке» Синтия Озик вывела талантливого поэта Эдельштейна (прототипом которому, очевидно, послужил поэт Глатстейн) и его антагониста, писателя Островера (автор не скрывала, что это сатира на Башевис–Зингера). Эдельштейн отчаянно жаждет перевода своих стихов на английский язык, чтоб «унести их прочь из гетто!!! Ведь груз молитв, вырывающихся из массовых захоронений, должен как–нибудь уцелеть». Напротив, Островера широко переводят и публикуют. Эдельштейн заявляет в повести: «Островер — это мир, а? Пантеист, язычник, гой! — восклицает Эдельштейн. — Он взывает к человечеству, а? А тот, кто взывает к евреям, он что, не взывает к человечеству?»
Если еврейская сторона жаждала ответственности за свое еврейство, то американская сторона жаждет идентичности. Американская национальная мифология гласит, что после приехавших в поисках свободы пилигримов, отцов–основателей, все остальные волны эмиграции приезжали, грубо говоря, за колбасой и лишь затем волей–неволей начинали помогать строить Америку. От писателя «этнического», а по сути эмигрантского, здесь ожидают свидетельства от первого лица о голоде, лишениях, погромах, этнических чистках, религиозных преследованиях. Башевис–Зингер не имел, да и не заботился о создании подобного «героического имиджа», об удовлетворении ожиданий рекламного рынка. Секрет непреходящего всемирного успеха писателя в другом.
«В том то и разница между хорошим и плохим писателями, — говорит Илан Ставанс. — Хороший писатель убеждает читателей своим творчеством, а плохой старается удовлетворить заказ на то, что нужно».
И к чести американской публики, она приняла необычного автора.
* * *
«Еврейской улице», верней, некоторым ее переулкам как–то не по себе, что нобелевский комитет, а за ним и мировая культура приняли творчество Зингера и отметили его как представителя еврейской литературы. Евреи далеко не одиноки. Памятна свистопляска вокруг присуждения Нобелевской премии жившему в эмиграции Ивану Бунину. Вокруг него, как и вокруг Зингера, разразилась дискуссия, мало занимавшаяся творчеством. Русская эмигрантская пресса утверждала, что премия дана всей ушедшей в изгнание русской литературе. Тоже называли целый список «более достойных кандидатов». Так же издевались над «старческим любованием пороком» в «Темных аллеях», так же по косточкам разбирали непростую личную жизнь великого русского писателя, жившего с женой и любовницей, которые к тому же, поселившись вместе, состояли в лесбийской связи.
Личная жизнь писателя Башевис–Зингера еще раз подтверждает известное правило, что таланту не всегда по пути с нравственностью. Накануне отъезда в Америку он и вовсе по сути был, как сегодня бы сказали, жиголо. Да и американский период личной жизни писателя можно определить емким русскими словечком «ходок», а американцы бы интеллигентно назвали «сексуально обсцессивный». Такая обсцессивная сексуальность никак не вяжется с домашней внешностью провинциального дядюшки. Писатель постоянно искал любовные аферы, был плохим отцом, неверным мужем, ненадежным партнером и скверным работодателем.
Единственный сын писателя Исраэль Замир с горечью замечал, что лишь работа над переводом произведений Башевис–Зингера примирила его с творчеством, но отнюдь не с личностью отца. Замир отрицает, будто что–то унаследовал от отца:
— Если во мне есть что–то (от отца), — говорит сын писателя, — то только из его книг. Я дважды ездил в США как посланник. Мы встречались раз в неделю, много времени проводили вместе. У нас создалась своеобразная близость. Он был большим бабником, и мне часто приходилось его прикрывать, врать, будто бы он находится у меня. Между нами была близость, но приятельская, а вовсе не как у сына с отцом.
* * *
Светская культура на идише сделала возможным интеграцию еврейской культуры в мировую. Теория Сэпира–Уорфа гласит, что каждый язык особенным образом структурирует мир для людей, говорящих на нем. Другими словами, люди видят мир не таким, какой он есть, а через некие ментальные структуры, которые и являются основой мировоззрения, и, можно сказать, национальной души. Вопреки расхожим расистским и фашистским идеям, национальная душа передается не через кровь, гены или канонические правила, а через язык. Причем один из основных принципов современной лингвистики гласит, что словарный запас (глоссарий) и грамматика являются наиболее подвижными и поверхностными слоями языка. Фонетика — более глубинный компонент. Недаром среди на 98 процентов латинского глоссария французского языка вдруг всплывает древняя галльская фонетика, а фонетика идиша проявляется в речи московского или нью–йоркского жителя. Речь вовсе не идет об акценте. Ментальные структуры, отражающие наиболее глубинные архетипы еврейского национального характера, продолжают жить в тех языках, на которых говорят евреи и идентифицируют себя евреями.
Трудно согласиться со статьями в русскоязычной прессе, повествующими, будто бы Башевис–Зингер был певцом еврейского местечка, классиком идишистской литературы. Наоборот, творчество его было новаторским, соединяющим старое, говорившее на идише еврейство с новой реальностью, с новой жизнью, с переходом на новый язык, в совершенно иной мир. Писатель много думал и говорил о так называемой проблеме «смерти языка идиш»: