— Меня всегда изумляли писатели, комментирующие собственные произведения, поскольку такой род литературного объяснения незаметно, но неумолимо превращает автора в Оронта, забавного мольеровского персонажа-стихоплета из «Мизантропа» («Et moi, je vous soutiens que mes vers sont fort bons!»[4]). Просвещенный любитель литературы не нуждается в авторе-гиде, поскольку все, что может сказать наиболее красноречивый экскурсовод, сводится к достоверным сведениям о соборе — но вы испытаете отрадный холодок восторга в мозжечке, созерцая сам готический шедевр, а не слушая многословный комментарий к нему.
Но ваш вопрос наводит на размышления относительно литературного влияния.
Всем известна прописная истина, что подражание и подражатели в искусстве достойны сурового осуждения. Я бы сказал, что эта прописная истина — не что иное, как прописное заблуждение. Напротив, подражание или, точнее, приобщение юных писателей к чужому стилю — явление благоприятное и столь же древнее, как и литература. Его не чуждались даже прославленные созвездия мирового литературного небосклона.
Прочтите ранние стихи Гёте («Hоllenfahrt Christi», например) — какая ученическая зависимость от Крамера!
То же самое можно сказать о юном Пушкине, сочинителе «Руслана и Людмилы», по отношению к Ариосто и его «Неистовому Роланду» (в особенности в пятой главе), о рабском подражании подростка Лермонтова Пушкину.
Перелистайте «Труды и удовольствия» Пруста — пастиш, в котором забавно и парадоксально соединены имитации неслиянных стилистических фигур, от Шатобриана до Монтескьё (я, разумеется, имею в виду не мыслителя, автора «Духа законов», но Робера де Монтескьё-Фезансака, законодателя литературной парижской моды конца XIX века, создателя «Синих гортензий», друга Верлена и одного из прототипов барона Шарлюса).
Разумеется, есть художники-счастливцы, у которых природная оригинальность как бы исключает период ученичества или необходимость в чужих образцах. Можно лишь гадать об орлиных гнездах, из которых выпали такие птенцы, как Рембо, Лотреамон, ранний Хлебников, Маяковский десятых годов. Или уже упоминавшийся мною Станислав Красовицкий.
Я обратил внимание, что часто — но не всегда! — в истории литературы обладатели этой originalite exorbitante, непомерной оригинальности, парадоксальным образом быстро выпадали из литературы или впадали в банальнейшее сочинительство. Многие самородки лишены, по моему мнению, свойства столь же необходимого художнику, что и дар, — самодисциплины, способности критического взгляда на свои творения.
Таким образом, подражание, имитация, пастиш могут быть превосходной литературной школой. Они становятся темным и опасным тупиком, когда автор лишен дара или когда агавы чужого стиля превращаются в оковы стилистического пленника.
Вероятно, в начале моей литературной тропы я также искал литературные образцы. Вероятно, я нашел их у Достоевского, которого высоко ценю как художника, — автора «Кроткой», «Села Степанчикова» или «Бесов», помимо прочих.
— В романе «Trompe-l’œuvre» (2001) вы щедро вдохновлялись творчеством Гоголя.
— Гоголь пришел бы в неописуемое негодование, прочитав первые страницы (и не имел бы терпения прочесть книгу до конца) «Петербурга» Белого, и прокричал бы на всех перекрестках о литературном разбое средь бела дня! На что хрупкий Белый, набычившись, как бугай, мог бы сразить его жестоким обвинением в плагиате, утверждая, что сюжет гениального «Носа» похищен у Лoренса Стерна, а именно из философской сказки «Славкенбергиус», в которой таинственный обладатель носа чудовищного размера сеет раздор и панику среди мирных обывателей Страсбурга!
Литературное подражание, то есть введение в собственное творчество известных методов или литературных приемов (то, что по-французски более емко называется procede), свойственно — и это любопытно отметить — не только литературным юнцам и сорванцам.
Джойс без всякого зазрения совести — и он был прав — перенес литературный прием Флобера («Искушение святого Антония») в знаменитую главу «Улисса» «Квартал борделей на Мэббот-стрит, суд над Блюмом и объявление несчастного беременной женщиной». Этот прием заключался в безжалостном уничтожении хронологического повествования, свойственного реалистической литературе XIX века, и появлении единого синхронного времени, если так можно выразиться, в котором будущее, прошлое и настоящее обладают равными эстетическими правами.
Джойс охотно признавался в присвоении и других плодотворных приемов, заимствованных у своих менее одаренных коллег. Эдуард Дюжардэн, автор романа «Срезанные лавры» (1888), ныне мало кому известен, но не кто иной, как он, был первооткрывателем техники «потока сознания». Широко известна роль, которую играл старший друг Джойса, итальянский писатель Итало Свево, в творчестве великого ирландца, и я думаю, что повествовательная структура «Улисса», попытка зафиксировать одновременно душевные движения персонажей во многом обязаны роману Свево «Сознание Зено» (1923).
В русской литературе есть поразительный пример попытки сюжетного и методического воспроизведения иностранного произведения с открытой целью приложить общую художественную схему к иной стране, иному языку и иному обществу. Речь идет о «Русском Пеламе» — опыте Пушкина, к сожалению оставшемся незавершенным и дошедшим до нас в виде черновых записей.
На Западе Эдварда Джорджа Бульвер-Литтона знают как автора единственного романа, мужественно выплывшего из Леты, — «Последние дни Помпеи» (1834). Но в свою эпоху он был известен бесчисленными светскими, социальными, эзотерическими творениями. Между прочим, его перу принадлежит и готический роман «Странная история» («A Strange Story», 1862, sic!). Этот сочинитель, переживший Пушкина на 36 лет, вероятно, не знал, что его «Пелам» (1828) вдохновил северного гения с такой же силой, с какой тот вдохновлялся образцами Гёте, Гофмана, Шенье, Парни.
История английского Пелама восхитила публику того времени неожиданным сюжетным и психологическим поворотом — тусклый лжебайронический романтик, повеса, представитель аристократической золотой молодежи превращается в ходе романа в юркого, прозаического и удачливого политического карьериста. Судя по черновым заметкам, Пушкин намеревался, в полном соответствии с сюжетной линией английского оригинала, провести своего русского Пелама по всем проспектам, излучинам и извилинам русского общества (светский мир, дуэли, высылка, тюрьма, дурное общество, попытка похищения барышни и т. д.). Но в завершение — и в этом была оригинальность пушкинского сюжетного поворота — русский Пелам должен быть оказаться в так называемом «Обществе умных» (предшественники декабристов или сами декабристы), а отнюдь не карабкаться по административной лестнице российского государства и таким образом стать первым политическим персонажем николаевской России. Среди всех неоконченных или задуманных прозаических вещей Пушкина «Русский Пелам» наиболее полно и детально продуман, с подробным описанием фабулы, места действия и характеров персонажей.
Трудно сказать, по какой причине этот замысел не был осуществлен.
Я думаю, писать — не говоря о публикации — о событиях 1824 года в 1835-м в политическом отношении было слишком опасно, даже учитывая более чем холодное отношение Пушкина к идеологии декабристов.
Можно ли назвать этот замысел подражанием? Вероятно. Но оно, я думаю, могло завершиться таким оригинальным преображением, что тень вдохновителя непременно бы исчезла в радужных лучах нового творения литературного похитителя. И этим свойством обновлять устойчивые психологические модели Пушкин обладал как никто — разочарованный Чайльд Гарольд, рано охладевший в русских снегах, самозабвенно влюбляется; банальный волокита и соблазнитель Дон Жуан встречает свою подлинную и единственную любовь накануне гибели. К тому же, когда подражатель в своем художественном труде значительно превосходит оригинал, вдохновителю следует потесниться и отойти в толпу не соперников, но скромных предшественников.
В современной литературе есть несколько примеров знаменитых «подражателей», которые мощью своего пера попросту перечеркнули предшественников.
В 2004 году на англосаксонскую печать обрушилось литературное цунами (забавно, что французская пресса осталась равнодушной к этому событию). Немецкий литературовед Микаэль Маар напечатал в газете «Frankfurter Allgemeine Zeitung» статью «Что знал Набоков?». Из нее следовало, что ныне забытый писатель начала XX века Хайнц фон Лихберг (литературный псевдоним Хайнца фон Эшвеге) напечатал в 1916 году новеллу «Лолита», сюжетный контур которой, при известном усилии, можно было рассматривать в качестве прелюдии к знаменитому роману. Журналисты, томившиеся от отсутствия топ-сюжетов, алчно бросились на сенсационное открытие: Набоков — плагиатор! Беспощадный и бесстыдный, как аллигатор! Но всего нескольких отрывков немецкой новеллы было достаточно, на мой взгляд, чтобы цунами превратилось в комическое происшествие, нечто вроде столкновения финского чемпиона мира по автогонкам и престарелой голландской велосипедистки. Оказалось, что между стилем Набокова и Хайнца не более общего, чем между «Per Amore» в исполнении Андреа Бочелли и ubriacone, пьяницы, в итальянской траттории…