В последние годы жизни Толкиена постигло глубокое разочарование, и причиной тому послужило очередное нововведение: богослужения стали проводить на так называемом народно–разговорном языке. Толкиен переживал безмерно, слушая литургию на английском, а не на латыни, которую он знал и любил с детства. И в этой связи Карпентер пришел вот к какому выводу:
«Причащение доставляло ему огромную радость и удовлетворение, как ничто другое. Религия значила для него многое, очень многое — она занимала важное место в его жизни».
Карпентер усматривает в ревностном отношении Толкиена к религии причины чисто психологические, однако ему и в голову не приходит, что в основе умонастроений нашего героя кроются причины духовные, поскольку мы его теперь знаем как самого настоящего, закоренелого реакционера. Итак, Карпентер пишет:
«После смерти матери он все видел в черном свете, вернее, начал испытывать самые противоречивые ощущения. Когда не стало матери, он уже не чувствовал себя в безопасности, а его природная жизнерадостность уступила место глубочайшей неуверенности в себе… — вот вам первое противоречие. В дурном расположении духа он терял веру в себя и окружающих».
Не исключено, что причины скрытой меланхолии Толкиена (как тут не вспомнить «Меланхолию» Дюрера(24) и подобные сюжеты мастеров Возрождения) крылись как раз в его религиозности.
С другой стороны, однажды, во время круиза по Средиземному морю, Толкиен вдруг понял, что попал в самый центр христианства или, по крайней мере, в истинный храм Христов. Плавая по каналам Венеции, он ощутил, что как будто избавился от «проклятого наваждения» — в образе вездесущего двигателя внутреннего сгорания, — грозящего погубить мир».
Позднее он писал: «Венеция показалась мне ослепительно прекрасной, как настоящая страна эльфов: она словно возникла из грез о древнем Гондоре или Пеларгире, какими увидели их со своих стругов нуменорцы, перед тем как вернуться во мрак».
Францию Толкиен не любил так же сильно, как любил Италию, и этого он ни от кого не скрывал. Как истинный англичанин, Толкиен презирал французов за «вульгарность, невнятную речь, манеру плеваться и непристойное поведение», в чем он признавался в одном из писем жене. Недолюбливал он французов и за то, что они кичливо называли себя детьми Великой революции. Но самой чудной (непостижимой) причиной его франкофобии, граничившей с ярой ненавистью, было даже не тлетворное влияние французской кухни на англичан, а нормандское нашествие: он переживал эту историю так болезненно, как будто сам был ее невольной жертвой. Как истинный, почитающий традиции англичанин, Толкиен был на стороне саксонцев и Робина Гуда на протяжении всей истории нормандского завоевания, в котором он усматривал одну из главных причин последующего разгула модернизма. Хотя на самом деле, если верить «Книге Страшного суда» — своду материалов всеобщей поземельной переписи в Англии от 1086 года, — английское королевство в те времена процветало. И в этом смысле Толкиен предстает куда большим ретроградом, чем саксонец, кельт или нормандец; нормандец — по тем самым причинам, о которых мы уже говорили, а кельт — постольку, поскольку он никогда не питал интереса ко временам короля Артура и кельтской эпохе вообще, потому считал ее чересчур мрачной.
Критики встретили «Властелина Колец», в общем–то, благожелательно. Они, по–видимому, не обратили внимания на реакционно–пессимистическую, уводящую от современности сущность книги. Больше того: они по–ребячески, как какие–нибудь бойскауты, безоговорочно заняли сторону героев книги. И если по отношению к «Хоббиту» это казалось нормальным, то в данном случае — применительно к главному творению мастера — это было по меньшей мере неуместно.
А вот что, вопреки расхожему мнению, писал в «Обсервере» небезызвестный поэт и критик Эдвин Мьюир(25):
«Герои его — те же дети, переодетые во взрослых героев… Хоббиты, этот маленький народ, — обыкновенные мальчишки, похожие на эдаких героев–пятиклассников, которые лихо рассуждают о женщинах, хотя знают о них лишь понаслышке. Даже эльфы, гномы и духи у него похожи на вечных, нестареющих мальчуганов».
Однако, насколько нам известно, женщинам у Толкиена нашлось место не только в жизни (на самом деле общения с ними ему хватало), но и в книгах. Не стоит забывать об Эовин, валькирии, влюбленной в Арагорна, Галадриэли и Арвен из «Властелина Колец» или о богинях — Валие и незабвенной Лучиэни из «Сильмариллиона» и того же «Властелина Колец». Увлекшись охотой за привидениями, Мьюир не преминул упрекнуть Толкиена в упрощенном представлении противоборства добра и зла:
«Мистер Толкиен берется описывать величайшее противостояние добра и зла, от которого зависит жизнь на Земле. Но добряки у него — сами ангелы доброты, а злыдни — неискоренимые злодеи, так что в его мире даже не осталось места для истинного, трагического воплощения зла — сатаны».
А как же быть с Боромиром, Денэтором или Горлумом, самым таинственным и непостижимым существом в Средиземье?
Другой критик, Питер Грин, отмечал:
«Он лавирует между прерафаэлитским стилем и бойскаутским».
«Прерафаэлитский» — очевидный намек на средневековый стиль произведения, а эпитет «бойскаутский» звучит как серьезный упрек.
Еще один критик, Дж.У. Ламберт, коротко заметил:
«Ни малейших признаков религиозности, как и женского начала, с точки зрения нравственности».
Впрочем, о женщинах мы уже говорили, хотя обвинение Толкиена в женоненавистничестве не лишено оснований. Но какая классическая приключенческая история в этом смысле не без греха? К тому же приключенческая литература, по сути, рассчитана на мальчишек — тех же бойскаутов. А ведь книги Толкиена — не любовные романы, и если уж он берется за любовную историю, как в «Сильмариллионе», то обычно вплетает ее в канву трагического повествования, будь то история любви Мелиан и Тингола, Берена и Лучиэни или Туора и Идрили. Любовные союзы у Толкиена смешанные: они объединяют эльфов с майар (в лице Мелиан), или людьми. Любовь порой решает судьбы целых народов, и тут уж ее никак не сбросишь со счетов. Однако куда более странно то, что Толкиена упрекали в безбожии. С одной стороны, о христианском благословении и впрямь не упоминается ни на одной из тысячи с лишним страниц «Властелина Колец». Но ценности, которые Толкиен отстаивает в главной своей книге, иначе как христианскими не назовешь (тем более что, как мы видим, герои его, подобно средневековым рыцарям, доблестно защищают свои рубежи от вторжения чужеземной скверны), хотя он нигде и ни одним cлoвoм не упоминает о храме Гocподнeм или каком–либо ином культовом месте. Гэндальф — чародей, а не пастырь. Он олицетворяет тайную суть духовности, которой уготовано вступить в противоборство с темными силами, поскольку они есть суть мрака. У Толкиена ни один герой не творит крестное знамение и не поминает ни Господа, ни святых, и это удивляет больше, чем Жюль Верн, поскольку мы ощущаем себя в подлинной атмосфере Средневековья. А между тем Толкиен то и дело взывает к смирению, хотя вовсе не ставит себе целью написать нечто вроде катехизиса. Так что этот упрек допустим лишь в той мере, в какой «Сильмариллион» можно причислить к легендам, пронизанным языческо–мифологическим духом. Но Толкиен сам опровергает этот упрек, заявляя, что благодаря приверженности к христианской культуре истинный христианин постигает чудо естественным — или __ сверхъестественным — путем. Упоминания о религиозной жизни редко встречаются и в средневековых рыцарских романах: валлиец Персиваль отправляется странствовать, даже не представляя себе, что пути–дороги в конце концов приведут его к храму Господню…
Но куда более восхитительно и вместе с тем категорично высказывался К.С. Льюис:
«Эта книга — как вспышка молнии на безоблачном небе. Сказать, что описанное в ней ослепительно яркое героическое приключение увидело свет в эпоху, напрочь лишенную романтизма, значит не сказать ничего. Для нас, живущих в эту странную эпоху, обращение к прошлому, безусловно, очень важно. Однако применительно к истории романистики, восходящей к «Одиссее» и еще дальше в глубь времен, это обращение даже не к прошлому, а к будущему, и революционность ее в том, что она зовет к открытию и освоению новых земель».
Льюис, как видно, точно понял подрывной смысл книги, написанной для меньшинства, каковое составляют последние бойскауты, бунтари и дон–кихоты, отверженные эпохой великой потребительской революции.
В своей книге «Четыре любви» К.С. Льюис пишет о своей дружбе с Толкиеном и рассматривает понятие мужской дружбы вообще. Он рассказывает о том, как товарищество у него с Толкиеном переросло в дружбу, когда у них обнаружились общие интересы, и как без малейшей взаимной ревности они сходились в дружбе с другими, и что такая дружба бывает только между мужчинами, и какая это радость оказаться вместе с друзьями у одного очага, после того как целый день проведешь в дороге… Вот именно: долгие годы дружбы, долгие прогулки и дружеские сборища вечерами по четвергам у Льюиса. Таков был дух времени: нечто похожее на подобное товарищество можно найти и в рассказах Честертона, поскольку многие мужчины того поколения чувствовали одинаково, даже если того и не осознавали. В некотором смысле к этому привела Первая мировая война, когда столько друзей потеряли друг друга, что оставшиеся в живых ощутили сильнейшую потребность объединиться. Это было поразительно, неизбежно и вполне естественно. Хотя такая дружба не имела ничего общего с гомосексуальными отношениями, она напрочь исключала женское присутствие. В этом–то и заключалась величайшая тайна жизни Толкиена, и мы никогда не поймем его самого, если не попытаемся разгадать эту тайну. К тому же, если мы сами не познали такой дружбы, нам ее никогда не понять. Но если и этого будет недостаточно, что ж, придется искать разгадку во «Властелине Колец». Проблема гомосексуализма в британском обществе не заслуживает того, чтобы о ней здесь вспоминать. В действительности речь идет не о чем ином, как о «командном», чисто скаутском духе, который был так дорог Киплингу. Толкиен считал себя защитником древней британской традиции. Как во всяком традиционном обществе, британцы четко делят мир на мужчин и женщин, хотя Лучиэни с Эовин удалось воссоединить его благодаря своим ратным подвигам.