ум над оградой тягуч, одинаков
шорохи гусениц, посвисты шпаков.
Бьет паутинку осенний озноб,
ищут покоя вьюнок и укроп,
вот и рябина уходит далече,
рдяные гроздья взваливши на плечи.
Тихо коробочка мака жужжит.
В смерти - рожденье. Вьюнок задрожит,
ягоды вспыхнут, пшеница поляжет,
все это знают, а кто-то расскажет.
Возле развилки дорожной стою
перед рябиной, на самом краю
короток век мой... Погибну ль напрасно,
или же вспыхну рябиною красной?
КЛАДБИЩЕ БЕЗЫМЯННЫХ
Где на равнину свернула речная струя,
где обросли тополями дороги края,
бедное кладбище путник в лощине найдет:
низкий забор, проржавелые створки ворот.
Только кресты украшают могил бугорки,
на перекладинах нет ни единой строки.
Будто, нахлынув, все надписи смыла вода.
Имя утратив, заснули они навсегда.
Здесь и тщедушный, и сильный навеки затих.
Бабы брюхатые, дети во чреве у них.
Все, что тревожило, мучило или влекло
было что было, - на свете пришлось тяжело.
В гальке у берега много косматой травы,
доброй к живущим и ласковой к тем, кто мертвы;
кладбище в зелень настойчиво прячет бурьян.
Хрипло кричит на болотистой пойме баклан.
Только крестьянин молитву порою прочтет,
выждет минуту и снова свой плуг поведет.
Места довольно для каждого, и в тишине
светятся воды, и город на той стороне.
ТРАКТИР У РЕКИ
Над недвижным руслом старицы, куда
затекла весною и цветет вода,
у начала тракта, к насыпи впритир
деревянный, ветхий уцелел трактир.
Выкрашена в зелень каждая доска,
прямо под террасой - топкая река,
к обомшелым сваям вот уж сколько лет
тянется последним стеблем очерет.
Здесь уху в охотку ест рыбачий люд,
городские тоже ужинать идут,
отдыхают, глядя на нехитрый скарб:
не в урон карману запеченный карп.
Задевая гравий, прочь ползет баржа,
наплывает вечер, тишина свежа,
и река струится между берегов,
отделив собою город от лугов.
О вине, быть может, белом и сухом
кто-нибудь и скажет - мол, шибает мхом,
это - с непривычки: не сгубить вина
зеленью и сладкой плотью сазана.
Ты с рыбачьим краем слит сейчас в одно:
старица, трактирщик, местное вино,
женщина напротив, - только все белей
полоса тумана от глухих полей.
* * *
Мы, разделившие с пылью летящей судьбу,
мы, у которых начертана гибель на лбу,
мы у которых и общего - разве что цель,
все-таки многого алчем и жаждем досель:
хлеба от хлеба, который без нас испекли,
плоти от плоти (как мы стосковались вдали!),
силы от силы, что стала добычею тьмы,
места от места, с которого изгнаны мы.
Мы, что все время сбивались с прямого пути,
свято желая хоть что-то святое найти
окаменели сердцами, никто не припас
времени на доброту и на мудрость для нас.
Сделай же так, чтобы сгинула наша беда,
минула горечь... Мы скоро уйдем в никуда:
хлеба нам дай и вина, на тропу отведи,
и, наконец, беспощадным судом не суди.
АЛЬФРЕД ГОНГ
(1920-1981)
ЛЮБЯЩИЕ
Сегодня у них - ни луны, ни балкона,
им страшен в гардинах малейший шорох.
Молча, в обнимку, лежат, ожидая
полночной смерти на мягких рессорах.
Лежат и зябнут, сцепивши руки,
веки смежа, ничего не желая.
(О как прежде сияла луна над постелью!..)
Славься, матерь-земля, славься, мачеха злая!
Под ливнем звезд разрастается громом
цикад и лягушек оркестр вековечный.
Лежат, обнявшись, молчат стесненно.
Каждое сердце - молот кузнечный.
Лежат, ожидая приезда смерти,
все прочее слуху чуждо, и зренью.
Последнее чувство живое - голод,
навеянный вянущею сиренью.
ТАК УМИРАЕТ ЧЕЛОВЕК
Благо тому, кто легко умрет,
благо тому, кто в постели умрет,
сладко заснет, никогда не проснется.
Благо мухе, погибшей в бокале крюшона.
Не дойдя до постели, до седины не дожив,
умирают, бывает, в воздухе, на воде,
бесследно ушедших земля поглощает,
и нет ни надгробия, ни эпитафии.
Умирают на колесе и в печи,
умирая, идут муравьям на прокорм,
умирают в песке, в снегу;
по именам даже ветер умерших не знает.
Благо мухе, погибшей в бокале крюшона.
Горе мухе, завязшей на липкой бумаге.
Горе мухе, которой ребенок, играя,
обрывает крылья и лапки,
и потом забывает ее на окне.
БОЭДРОМИОН
Еще хоть однажды
произнести: "Сентябрь"
вспоминая любой сентябрь
из числа пережитых.
Кувшин на пороге.
От петли к косяку
тянется паутина. Ступай
домой и выстукивай знак:
"Сентябрь".
Уже пушинки парят
над тлеющим терном.
Скоро твоя перчатка сочтет
пустые гнезда.
Потом иди. Не прощаясь, иди
дальше, вперед - и вернись.
Кто в сентябре - сентября
не избегнет, останется здесь
на сто лет за решеткой.
Вырвись. Брось.
Сотри это сонное слово:
"Сентябрь".
АМЕРИКАНЦЫ
Приходили они, приходили
иная зелень в их краях,
другой туман
приходили они, оставались:
здесь была свобода молиться
своему Богу,
и свобода - деньгам.
Приходили они, оставались,
вносили в здешнюю тишину
слово наших широт
тащили мы, словно горбы, наши воспоминанья:
октябрь - ты, охотничий рог в Уэльсе;
крылья мельницы где-то под Бредой,
мешочек кастильской земли,
Священное Писание, - а на форзаце
родословное древо:
Адам Дирлам зачал двое сыновья...
Мы грезили, мы оставались.
В едином тигле плавилось преходящее.
В едином тигле возникала разливка:
народ, жесткий, несокрушимый
как его мечта о свободе,
о праве быть счастливым
весна в Калифорнии, ее смех,
соль Атлантики в поцелуях,
жемчуг манхаттанского неона в зрачках,
мощь техасских ковбоев в ее кулаке,
неисчерпаемая, как полоса Ниагары,
чело поднимается утру навстречу,
слушает зов чужих созвездий.
ИНГЕБОРГ БАХМАН
(1925-1973)
ОБ ОДНОЙ СТРАНЕ, ОБ ОДНОЙ РЕКЕ
И О МНОГИХ ОЗГРАХ
I
Следы того, кто шел изведать ужас,
шел от страны, потока и озер
подсчитываю, ибо их завьюжит,
Бог ведает, в какой умчит простор.
Я числю все этапы одиссеи,
что всем иным скитаниям сродни,
но странник знает: близ отар овечьих
недвижно волчьих глаз горят огни.
Он навсегда с волной покончил счеты,
которая пророчила беду,
над морем колыбель его качая,
но все же видел он свою звезду.
Он шел, впивая зрением и кожей
шмелиный звон и всплески птичьих крыл,
воскресный день был всех ему дороже,
любой ушедший день - воскресным был.
Он тяжко шел проселочной дорогой,
на магистраль не выйдя никогда,
он шел к озерам, и их первичной глади,
где отвечала возгласам вода.
Но семь камней семью хлебами стали;
Он шел сквозь ночь, сомненьями томим,
лишь осыпая на дорогу крошки,
для тех, кто сгинул, следуя за ним.
Опомнись! Ты бывал уже повсюду:
на родину вернись при свете дня.
О время, ты, которому не время!..
Забытое - тревожит вновь меня!..
II
Колодец. Авансцена воскрешенья,
обязан пастор проповедь прочесть.
Курить нельзя, - грядущего спасенья
достойны Тело, и Добро, и Честь.
Стоит река, ракиты отражая,
и "скипетры" цветут, ломясь в сады,
уже на стол обед обильный подан,
и час молитв окончен для еды.
Дела отложены; грядут, чаруя,
часы послеобеденного сна,
легко звенит начищенная сбруя:
лошадка нынче не утомлена.
Хозяева лежат в покоях душных,
в руке - Писанье, на устах - печать;
их сыновья, к работницам, как ливень
сходя, готовы сыновей зачать.
Утолены желание и греза,
тишь паутиной виснет по двору,
и окна дышат запахом навоза,
плывущим от околиц ввечеру.
Вот сумерки: шумят, хохочут где-то;
как роза, облетает тишина,
безумит ветер красные корсеты,
и кошки пробуждаются от сна.
В туман уходят по двое, и тени
скользят с холмов недальних по стране,
и, землю обхватив, стерильный месяц
проводит с нею ночь наедине.
III
У скал - руину каменного замка
еще пока уберегла судьба,
над аркою ворот сжимает коршун
тяжелый щит державного герба.
Там трое мертвых есть за бастионом:
один власами овевает рвы,
другой швыряет бешено каменья,
еще у одного - две головы.
Кого коснется долгий черный волос
убийцей станет; возожжет вражда
пожар по их приказу - и погибнешь
еще до песни черного дрозда.
Босые духи бродят в зубьях башен,
в темницах - тени: жертвы, палачи.
Автографы туристы оставляют,
но имена скрываются в ночи.
Однако трое втайне строят планы:
когда ледник в предел отступит свой,
поставить насыпь над грядой моренной,