Собака, узнав шаги хозяина, поднимала голову и смотрела на меня.
Пойдем ли мы к нему? Нет.
Несколько легких ударов хвостом по ковру выражали ее согласие; она клала свою голову на мои ноги и дышала тихонько, чтобы не беспокоить меня.
Перед ужином Арман шел в комнату Митчи, рядом со своей, поцелуем будил его и, укутав в одеяло, уносил в столовую. Жюль, спавший у ног своего хозяина, тоже просыпался, и все трое весело принимались за еду; но они шутили и смеялись очень тихо, чтобы не разбудить маму, которая, конечно, спала глубоким сном.
* * *
Так прошла зима. Парижские удовольствия становились для меня все большим и большим мучением. Я встречалась все с теми же людьми, я знала их всех и их истории, так как у каждого, как и у меня, была своя история с ее ложной радостью и призрачным счастьем… фальшивой улыбкой и лживыми словами… Как я утомилась от всего этого! Как мне хотелось отыскать человеческие существа среди этих статистов парижской жизни!..
В мае Арман отправился в Берлин по делам «Фигаро». Ему не хотелось видеться там со своим корреспондентом X***, чтобы не возбуждать никаких подозрений, а между тем, он очень желал познакомиться с каким-нибудь известным журналистом.
Я посоветовала ему обратиться к Полю Линдау, который, будучи журналистом при Бисмарке, мог быть ему очень полезен и, конечно, примет его любезно как редактора «Фигаро».
Он последовал моему совету и писал из Берлина:
«Меня приняли здесь с распростертыми объятиями. Я уже говорил тебе о Бергмане. Сегодня Герберт Бисмарк примет меня в 6 часов. Князь страдает lumbago, но я еще не теряю надежды видеть его.
Вчера я ужинал со Швенингером у Линдау. Невероятная голова… вульгарная… грубая, но гениальная; это Ленбах в науке. Линдау очень любезен. Жена его в Эмсе. До ужина я смотрел «Росмерсхольм», это одно из сильнейших впечатлений в моей жизни. Это необходимо перевести. Но играли – как свиньи».
«Сегодня я завтракаю у X*** (дама, рекомендовавшая ему корреспондента), вечером я приглашен к Гербетту (французский посланник), а после обеда иду с его сыном на первое представление спектакля «Червь совести» в немецком театре».
«Сегодня посылаю мое интервью Герберта Бисмарка. Я в самом деле «кое-кто», и ты можешь быть спокойна: я узнал многое, чего никто не знает. Ты это прочтешь. Я видел императора; он их всех похоронит».
Он вернулся в Берлин на похороны престарелого императора.
Он простился со мной с таким волнением и грустью, как будто уезжал в далекий и опасный путь. Он крепко сжал меня в своих объятиях и несколько раз поцеловал меня, повторяя без конца:
– Прощай, моя дорогая, дорогая жена. Восемь дней вдали от тебя… Я чувствую, что я не перенесу этого!
14 марта был день моих именин.
Когда в это утро я позвонила, лежа в кровати, моей горничной, она отворила дверь и вошла с громадной корзиной белой сирени и восхитительных роз.
Среди цветов лежало письмо от Армана.
Он послал его из отеля «Kaiserhof» в Берлине 12 марта. Он писал:
«Говорят: «прочь с глаз – вон из сердца». Это неправда. Я очень далеко от тебя, но знай, что сердцем я с тобой, и эти цветы, первый привет, принесут тебе всю мою любовь и все мои пожелания счастья. Ты знаешь, что ты для меня – все на этом свете, и пока я живу, я живу для тебя. Будь здорова и позволь мне сделать тебя счастливой.
Посылаю миллионы поцелуев; верь твоему Арману».
Через два дня после получения мной этого письма Арман вернулся в Париж.
Он уже был не тот.
Он холодно поздоровался и едва говорил со мной. Я никогда не видала его таким.
Я хотела быть спокойной и сказала себе: завтра все объяснится; но в эту ночь я спала еще меньше, чем обыкновенно. Ничего не объяснилось.
Мы жили теперь, как два совершенно чужих человека, каждый проводил время у себя; когда нам надо было что-нибудь сказать друг другу, мы это делали через слуг.
А между нами – Митчи, безмолвно, с удивленными глазами, тревожно присутствовал при этой загадке.
Что случилось?
Весеннее солнце не согревало меня, ни один его луч не пронизывал мрака моей души. С тяжелыми предчувствиями я ждала минуты, когда разрушится волшебный замок, воздвигнутый его любовью.
Он еще существовал… но я с трепетом ждала… потому что знала, что он должен разрушиться и задавить нас своими обломками.
Он вошел ко мне.
Какое у него было лицо!
Отвернув от меня свой робкий взор, полный тайного мучения, он шатаясь, подошел к камину, чтобы опереться о него.
Жалость не позволяла мне взглянуть на него.
Мне хотелось встать, подойти к нему, закрыть ему рот рукой и сказать: «Не говори, не надо… из жалости ко всем нам… Ты делаешь преступление… ты убиваешь лучшее, что в тебе есть… все то, что возвышало тебя над другим…» Но я не в силах была двинуться, произнести хоть слово… Неподвижная от страха и тревоги, я ждала, как осужденный ждет под топором палача.
Тогда он заговорил.
Но это не был его голос, его глубокий и мягкий голос, который я так любила и который звучал всегда в моем сердце как красивый колокольный звон, который так же, как и нежный, преданный взор его глаз, был его богатством и моим счастьем.
Не все ли равно, что он говорил!
Он говорил о старых долгах, свалившихся на него, о переменах карьеры… о предложении со стороны министерства перейти в дипломатию… о должности в колониях…
Ложь!
Я снова стала спокойна. В то время, когда он говорил, я старалась найти нить, которая вывела бы меня к правде из этого лабиринта лжи, но я не нашла ее…
Когда он кончил, ожидая моего ответа, я сказала ему, указав на зеркало перед ним:
– Взгляни на себя, Арман. Человек, говорящий правду, не похож на тебя. Но если ты этого желаешь, я поверю всему, что ты сказал. Что нам предстоит?
Он начал развивать какие-то нелепые планы.
Ложь!
– Что бы ни случилось, что бы ты ни решил, я принимаю все. Ты можешь вычеркнуть нас из своей жизни, но из сердца никогда.
Он плакал.
Слезы его не были ложью.
* * *
Бывают в жизни человека минуты, равные целым векам. Те, на долю которых они выпадают, не должны жаловаться: душа созревает только в горе.
Арман хотел освободиться от нас, устроить свою жизнь иначе – его привлекали теперь другие горизонты.
Настоящая любовь не ищет счастья для себя, а стремится дать его Другому.
Он любил меня такой любовью, и я хотела любить его также.
Тяжелая ночь сменила этот мучительный день. Она прошла, как проходит все в жизни – и хорошее, и дурное.
На другой день, когда я посмотрела на себя в зеркало, волосы мои были покрыты серебряным инеем.
* * *
Кругом меня стало так тихо, как будто в доме был покойник; слуги ходили бесшумно и говорили тихим голосом.
Митчи не смел выйти из своей комнаты, и во всем доме был запах смерти.
Наступил вечер. Я по обыкновению сидела у своего окна, утомившись думать; мой притупленный мозг следил за потухавшим днем. Вдруг послышался слабый шорох, какое-то дуновение прошло по воздуху, точно последний вздох умирающего ребенка. Я вскочила с места, протягивая руки к духам, которые, как мне казалось, окружали меня. Тогда я поняла, в чем дело.
В углу, почти закрытая портьерой, стояла корзина цветов, которую я поставила в день моих именин; сухие лепестки, оторвавшись от увядших роз, тихо падали на пол.
Это были последние цветы, подаренные мне Арманом. Они теперь увяли и умерли, как красивые мысли и высокие чувства, которые они олицетворяли. Я подняла несколько увядших лепестков и положила в письмо, сопровождавшее их, когда я получила их свежими и благоухающими.
Прошлое!..
* * *
В последних числах апреля я с ребенком уехала в Швейцарию. Стоя среди сундуков, я молча прощалась со всем, что покидала здесь.
Экипаж остановился у дверей. Снесли мой багаж, он не был многочислен; мы спустились за ним.
Арман понял меня и избавил от прощания наедине; я была ему благодарна за это.
Мы ехали в омнибусе, одном из тех экипажей, которые содержатся большими компаниями для удобства путешественников.
Все было готово, и мы сели.
В эту минуту, как это уже несколько раз повторялось в моей жизни, произошло непонятное событие, точно отблеск невидимой жизни.
Было шесть часов – время, в которое эта часть бульвара наиболее оживлена.
Прекрасный весенний день клонился к закату, последние лучи солнца скользили по крышам домов.
Консьерж захлопнул дверцу экипажа и, держа фуражку в руке, стоял на панели в ожидании нашего отъезда. Кучер сел на козлы, взял вожжи и слегка коснулся лошадей кнутом, чтобы они двинулись в путь.
Они не тронулись с места.
Кучер несколько усилил голос и прибегнул к кнуту и вожжам.
Лошади не двигались.
Кучер повторил свой маневр.
Ни один мускул не дрогнул у лошадей. Они стояли как вкопанные, точно составляли одно целое с землей, окоченевшие, закинув головы с ощетинившейся гривой.
Консьерж подошел к ним, взял за узду, похлопал их и старался словами двинуть их в путь.