«Медведь»; беседовал Игорь СВИНАРЕНКО
— Захар, в разговоре о твоих книгах жизнь неизменно берет верх над литературой. После «Патологий» тебя воспринимали как носителя «окопной правды». После «Саньки» будут воспринимать как рупор леворадикальной оппозиции… Тебя это не смущает? Или ты того и добивался — «продолжения политики другими средствами»?
— Знаешь, я не вправе решать, чего в моих книжках больше — жизни или литературы, изначально хотелось, чтобы пропорции были соблюдены. Могу предположить, что жизни в них настолько (и агрессивно) много, что иному читателю становится просто не до литературы. И, думается, есть смысл поставить себе это в заслугу.
Вообще в моем понимании непосредственная, болезненная, злободневная реакция на происходящие события всегда была признаком русской литературы. От первых «чеченских» рассказов Льва Толстого до любого романа Достоевского («Бесы», конечно же, вспоминаются в первую очередь). От Горького («очень своевременная книжка «Мать» вполне объяснимо приходит на ум первой) до постреволюционной литературы (Фадеев, Леонов, Всеволод Иванов), написанной на расстоянии вытянутой руки от события. Ну и так далее: здесь и восхитительная книжка «В окопах Сталинграда» Некрасова, и повести Валентина Распутина, и многое иное вспоминается легко. На мой пристрастный взгляд, вот эта непосредственность реакции была несколько утеряна именно в последнее десятилетие. Стало немодно реагировать на происходящее за окном, в числе прочего здесь сыграл свою роль определенный «эффект дурного времени». Вы не замечали, что в 20-е годы прошлого века слово «нэпман» и слово «Ленин» в литературе казались вполне уместными, а в 90-е годы появление в тексте словосочетания «новый русский» и фамилии «Ельцин» неизбежно превращало любое сочинение в фельетон?
Работать с современностью достаточно противно. Реальность кажется противопоказанной литературе — и разъедает ее, как уксус. Каждый литератор, пишущий о современности, решает эту проблему по-своему. Проханов населяет реальность уродами и чудовищами — так «жизнью» проще оперировать. Гаррос и Евдокимов включили в литературный обиход новые языковые средства и орудуют скальпелем вместо кисти. Маканин или Екимов (специально беру имена с разных сторон) используют свой старый, проверенный инструментарий, идя по собственным следам, дабы не оступиться. Лимонов отказался от художественной литературы вообще… Так что во многих смыслах я нахожусь в пространстве русской литературной традиции и скорее пытаюсь подчинить «жизнь» литературе, чем наоборот.
— «Союзники» в твоем романе «Санькя» — это, понятно, нацболы. А ты имел своей целью через беллетристику легитимизировать национал-большевистское движение, ввести его в более широкий слой общественного сознания — коль скоро это невозможно сделать через медиа?
— Ну да, все, что можно было сделать через медиа, уже сделано, и больше ни нам, ни кому бы то ни было, идущему не вместе, но поперек, сделать ничего не дадут… Но дело даже не в этом. Несомненно, литература дает иные возможности, чем любой журналистский материал. При должном умении автора у описанного в литературе события или политического движения появляется необходимый метафизический, или, по выражению одного критика, хтонический подтекст.
Я больше тебе скажу: до тех пор, пока буржуазный переворот пятнадцатилетней давности и сама эпоха Ельцина не дадут своего летописца, это время и эти переломы легимитизированы в национальном самосознании не будут. Горячая публицистика и тонны «Огоньков» на поверку оказываются весьма недолговечным товаром и крайне слабым аргументом в историческом споре. Или, скажем, если «оранжевый переворот» на (только так) Украине не дал и не даст своего романа — значит, грош цена этому перевороту. Собственно, это касается людей, исповедующих любые политические взгляды — оранжевые, розовые, красные они или коричневые (здесь мне положено перекреститься и сказать «свят, свят, свят»). Литература в России до сих пор остается индикатором значимости, долговечности, подлинности события.
— А тебе не кажется, что сейчас эта самая литература снова становится «суррогатной» ареной борьбы идеологий во многом потому, что все прочие арены закрыты и оцеплены? Лимонов, Проханов, Доренко, Быков, ты сам, все прочие, кто тащит в текст политику и социологию?
— Было бы глупо и подло игнорировать политику и социологию в наши дни! На фиг тогда нужен этот писатель? В русской литературе любой Игорь Северянин реагировал немедленно: если война — то «я поведу вас на Берлин!»… Даже Северянин был готов вести, вот ведь!.. Если революция — то как минимум смена тональности, как максимум — готовность тоже куда-нибудь кого-нибудь вести или самому уехать к черту. Литературное чистоплюйство в наши дни считаю признаком некоторой неполноценности.
— А твой роман ведь идеализирует национал-большевиков. Уж больно они у тебя… одни горячие и настоящие среди серой тупой массы.
— Кого хочу, того и идеализирую. Кто против — может ответить тем же: написать книгу. Не меньше. Мой замечательный друг — писатель Дмитрий Новиков — был весьма раздражен моим романом… ну, Дима, он настолько иных взглядов, что его уже от самого слова «большевизм» колотит. Я говорю: Дима, а ты сделай роман о своей молодости, пришедшейся на 90-е, о своем бизнесе, о том, как вас ломали, как вы ненавидели все это советское ханжество и в чем-то, быть может, победили его. Это будет замечательный ответ на мои идеализации, имперские ностальгии и прочее.
Можно сделать, конечно, сугубо антинацболовский роман, с молодыми, социально ориентированными бизнесменами, с бодрой конторой, защищающей нацию от мерзких молодчиков путем ломания этим молодчикам рук и ног. Но тут сложнее. В любом случае я бы приветствовал такого литератора. Взмахом щита…
— А вот насчет «серой массы»… Твои герои хотят революции, взрыва, убеждены, что это единственный выход для страны… А ради кого делать эту революцию, кого расшевеливать? Все же из «Саньки» проявляется картинка России, в которой за вычетом горстки маргиналов почти все такие… зомби. Или, может, ты все же иного мнения о населении РФ?
— Я? Я иного мнения о населении РФ. Мой народ жив и до сих пор неизбежным, звериным чутьем всегда находил выход из любых исторических тупиков. Я благодарен ему за то, что он не склонен делать революции еженедельно и терпит каждый раз до последнего. Он не торопится и сейчас, сохраняя свое извечное патерналистское — благословенное в моем понимании — отношение к власти. Втайне я надеюсь, что никакой революции не будет и все изменится неприметно, само собой. Но мне кажется, что под этой надеждой нет никакой почвы, моя надежда висит и раскачивается в воздухе. Возможно, ее удавили.
— Ты сейчас один из лидеров нашей протестной литературы. Литературы «рассерженных молодых людей», ненавидящих корпоративную культуру, презирающих власть и готовых то ли взять штурмом Зимний, то ли сжечь «Макдоналдс»… Ты, кстати, согласен с таким ироническим портретом?.. А как ты относишься к другому полюсу — к литературе самодовольно-комильфотной, объясняющей, что «и жизнь хороша, и жить хорошо» — от Гришковца до Оксаны Робски?
— К данному «портрету» я нормально отношусь: я рассержен, я ненавижу корпоротивную культуру, я приветствую штурм как Зимних, так и всех иных дворцов, и мне не нравится «Макдоналдс», потому что это как минимум вредная пища… А вот к литературе самодовольной я отношусь плохо, например, просто оттого, что тот же Гришковец не очень хороший писатель, хотя и замечательный актер. Если бы люди, берущиеся доказать, что в представителях буржуазии живо человеческое и вообще «богатые тоже плачут», — если бы эти люди писали хорошие книги на русском языке, я был бы рад. Но, я думаю, само вещество русской литературы с его извечной гоголевско-достоевской (не говоря о блоковской) ненавистью к любому стяжательству, даже в самых невинных его формах, — само это вещество будет противоречить появлению подобных книг.
Татьяна Толстая в свое время много писала, как ей мерзостно читать литературу о чумазых шахтерах и как приятно ей читать о создании предприятий, о бизнесе. Я все ждал, что она, помимо своих людоедских статей, выдаст художественную книгу безо всяких там шахтеров, но, напротив, с «прогрессивными предпринимателями». Но у Толстой несомненный вкус к языку. Она внутренне знает, что здесь такие штуки не пройдут.
«Новая газета»; беседовал Александр ГАРРОС
— Чувствуете ли вы в своей прозе надрыв? От нее невозможно оторваться, но ее больно читать. Болезненно ли для вас писание, или вы можете работать отстраненно?
— Надрыв я чувствую, но никогда его не имитирую. Я действительно могу работать отстраненно и не уверен, что это мое достоинство. Есенин, когда читал своего «Пугачева», впивался ногтями в ладонь — до крови. Этого состояния мне не достичь никогда. «Ай да Захар Прилепин!