Ай да сукин сын!» — это все не про меня. Я никогда не перечитываю свои книги, в каком-то смысле их можно сравнить с кожей, которую я сбросил. Примеривать ее не имеет смысла, к тому же это физиологически неприятно.
— «Грех» — это роман о смерти? Действительно ли вы все время чувствуете рядом эту бездну? Она притягивает, или вы заставляете себя туда заглянуть?
— Мне давно кажется, что женщины меньше боятся смерти, чем мужчины, но зато никогда не ищут ее. А мужчины, напротив, дико боятся смерти, но отчего-то все время ищут и приближают ее любыми доступными способами.
Впрочем, никакой бездны я не чувствую, чувствую почву, крепь, молодость, воздух в легких. «Грех» — роман о душевной свободе, о полноте жизни, внезапно оборачивающейся пустотой. Этот роман тоже мог бы называться «Патологии», хотя он куда более светлый. В свою очередь, «Патологии» и «Санькя» — каждая из этих книг могла называться «Грех». Есть несколько вещей в жизни, которые я хочу для себя сформулировать, создать своей иероглиф, раскрывающий хотя бы одну строчку бытия, фиксирующий хотя бы одно движение Бога, простите, что говорю об этом. А вообще, чуть ли не любая книга всякого русского писателя могла называться «Грех». Всякий писатель совершает грешные попытки раздеть и разглядеть грешного человека. Поэтому «Капитанская дочка» — «Грех», и «Мертвые души» — «Грех», и «Анна Каренина» — «Грех», и «Тихий Дон» — тысячи грехов. Кажется, что больше нет такого слова, которое можно было бы поставить в качестве заголовка на половине томов русской классики.
Вы, конечно, понимаете, что я никоим образом себя не сопоставляю с названными. Это и смешно, и бессмысленно.
— Считаете ли вы себя маргиналом, маргинал ли ваш герой в романе «Грех»? Большую белую машину он заработал грузчиком или вышибалой? Важна ли для вас успешность, статус, деньги?
— И мой герой не маргинал, и я не маргинал. Большая белая машина может быть, к примеру, «Волгой», и заработать на нее (не новую, конечно) можно и грузчиком, и вышибалой — если нет иных трат, в первую очередь семьи. Свою машину я купил на «чеченские» командировочные. Деньги меня не интересуют — к сожалению, я не могу вам этого доказать, но в случае чего можете спросить об этом у моей жены или у моих близких друзей: они знают мое отношение к деньгам. Но деньги интересуют мою семью, она большая, все время хочет есть, ходить в садик, учиться, одеваться, и я предпринимаю какие-то действия в связи с этим, которые никогда бы не стал предпринимать, живи я один. Успешность — как раз то состояние, которое помогает деньги зарабатывать. А статусом своим я не озабочен. Я знаю, что многие местные нижегородские (я живу в Нижнем) элитарии из числа политиков, общественных деятелей, бизнесменов, телевизионщиков считают меня за полного маргинала, идиота и подонка. Причем два последних определения — цитаты. Я ничего не делал, чтобы они так меня воспринимали, но точно ничего не буду делать, чтобы их переубедить.
— Ваша проза почти бессюжетна, она о течении жизни — очерковая, личная, экзистенциальная, лирическая… У Лимонова, кажется, не особенно получаются сюжетные вещи? Считаете ли вы удачным опытом сюжетный роман «Санькя»? Его условность (измененные имена, названия, политические реалии) — это вынужденный шаг? Насколько реальность романа альтернативна нашему настоящему?
— Знаете, это Сергей Шаргунов писал, что моя проза очерковая. Я Сергея почитаю за одного из самых сильных современных прозаиков, но никакой очерковости в своих текстах не нахожу.
Мало того, я не думаю, что она бессюжетная, если не понимать под сюжетом историю про серийного убийцу на корабле, которым должен был оказаться кок, но оказался попугай капитана. В каждом моем тексте есть сюжет, но иногда я нахожу пошлым делать сюжет прямолинейным, очевидным. Пусть он лучше будет прозрачным, призрачным.
Что касается Лимонова, то на мой вкус, он может написать все, что угодно. Я тоже в юности думал, что у него не очень получаются сюжетные вещи, но после романа «316, пункт В», стало ясно: он умеет все. Семейный роман, философское эссе, детектив, триллер, психологический рассказ, отвязанную публицистику. У него абсолютный слух.
Роман «Санькя» я не могу назвать ни успешным, ни провальным. Сейчас бы я написал его по-другому, все сделал бы иначе. Но он уже есть, и переписывать его я не буду. Это очень пошлая формулировка, но она верна — книжка живет своей жизнью, у нее есть свое энергетическое поле, и это поле действует на многих людей. Я тут уже ни при чем.
Реальность романа альтернативой настоящему не является. Реальность романа должна быть даже не жизнью, а чем-то, что больше, чем жизнь. Поэтому никаких измененных имен в книге нет, но есть реальные имена героев моей, мной созданной литературы. Никаких вынужденных шагов.
— Ощущаете ли вы себя Русским Писателем? Тяжел ли этот груз?
— Ой, какой вопрос… Как медная труба… Я ощущаю себя счастливым человеком, который иногда пишет книги. Никакого груза не ощущаю. Я просто знаю свое место.
«Книжная витрина»; беседовал Валерий ИВАНЧЕНКО
— Вам интересно, когда на протяжении всего действа главный герой ваших книг развивается, меняется как-то?
— А это вообще несколько неверное словосочетание, на мой вкус — «развитие героя». Человек не развивается — человек, как правило, путается, обивает ноги, ломает шею, тратит сердце, совершает бесконечные подлости и глупости. И собственно человеком он остается лишь тогда, когда из всех своих ошибок и утрат делает один и простой вывод: всю свою жизнь, со всеми ее больными загибами, он сделал своими руками. Все, что было с ним, было нужно для созидания его души. И каждый свой разумный или нелепый шаг он свершал под присмотром Бога, который не оставлял его ни на секунду, пытаясь хоть чему-то научить.
Мои герои не развиваются — это было бы слишком прямолинейным, в духе английской классической литературы или дурных соцреалистических поделок. Мои герои путаются, плутают, пытаются избежать греха, потом грешат, потом снова бегут искушения — и жизнь отзывается им эхом, дает понять, что они делают верно, что нет.
Иногда они слышат это эхо, но чаще не слышат вовсе. А по поводу «развития»… Ну, покажите мне хоть одного человека, которого можно назвать развившимся до какой-то стадии, близкой к окончательной. Напротив, большинство людей, которых я знаю, включая меня самого, годами находятся в плену одних и тех же заблуждений, и хорошо, если у них хватает жизни, чтобы хоть немного научиться править себя, слышать себя, честно понимать себя.
— А что значит быть современным писателем в России? Что для вас самое сложное, может быть, самое страшное?
— Ничего сложного и страшного нет. Я пишу тексты и пытаюсь добиться того, чтоб мне за них платили как можно больше. Сложное и страшное находится за пределами собственно литературы. Литература может иметь с этим дело, может не иметь. А пугаться самого писательского труда («…пишу, и горлом хлыщет кровь от боли…») — это какое-то нездоровое кокетство.
— Как вы относитесь к столь популярной нынче культуре интернет-блогов?
— Нормально отношусь. Человек хочет присутствовать в информационном пространстве. Хочет крикнуть и услышать эхо. Так человек ежедневно доказывает себе, что он еще живой. На самом деле ЖЖ полон людей, которые вроде бы уже умерли, но при этом активно жестикулируют и даже издают всевозможные звуки. Если не воспринимать ЖЖ как место для единственно реальной и полноценной жизни — все в порядке. Но когда живые люди переселяются в сеть с руками, ногами, половыми органами и головой, это, конечно, болезнь. Надеюсь, что исправится что-то в реальности вокруг нас. Реальность станет такой, что в ней окажется интереснее жить, чем в ЖЖ. Пока реальность во многом постыдна, во многом скучна. Надо иметь смелость ее менять.
Gazeta.chel.ru; беседовала Анастасия БОГОМОЛОВА
— Захар, чем, по-вашему, отличается «литература молодых»
1990-х и 2000-х?
— Головоломный вопрос. Чтобы ответить на него, нужно изначально сделать допущение, что литература тех, кому в 1990-е было тридцать или около того лет, имела некие объединяющие признаки. А их, наверное, не было. Я поинтересовался как-то у Алексея Варламова, родившегося в 1963 году, чувствует ли он поколенческое родство с Пелевиным (он родился в 1962-м) и с Быковым (1967-й). Естественно, он сказал, что не чувствует, и предложил свой ряд: Михаил Тарковский, Олег Павлов, Александр Яковлев. Ряд понятный: это почвенническая литература, возникшая в недрах «либеральных» журналов в тот момент, когда предшествующие почвенники были… ну, мягко говоря, отлучены от правильной литературы и объявлены мракобесами.
С другой стороны, те литераторы, которых в среде «мракобесов» было принято считать носителями абсолютного либерального зла (те же Пелевин и Быков), несколькими изящными движениями пера доказали, что не только почвеннические, но и либеральные крайности равно омерзительны. Пелевин (кстати, с юбилеем его) более десяти лет назад задал замечательно точный вопрос: «Зачем было менять империю зла на банановую республику зла?» Сейчас это уже не столь актуально, потому что банановая республика вновь провозгласила себя империей, а тогда было в точку.