«Состав идей» «Птичьего гриппа» собрать довольно несложно — их мало: «Нам нужно четкое позитивное сознание» (а где будет искать основания для этого сознания?). «Вы веру даете» (о НБП) (во что веру и кому эта вера и как помогла жить, если лидер умирает от Спида? И кажутся всего лишь лозунгами слова, что эта вера в некие силы России, способные сохраниться.). О НБП — «конечно, они жалели народ. Были народны. Но правильнее всего было назвать их анархистами, мечтавшими о тотальности государства» (Все неправда и ничего, кроме мыслительного парадокса я тут не нахожу). Нет, никакие идеи тут не работают. Странно, очень странно — не было еще у нас ни таких бунтарей, ни таких революционеров — совсем бедноидейных, им как раз этому самому народу совсем нечего сказать. Их абсолютная смысловая простейшесть даже и угнетает (и в бунтарском, и в официальном варианте, — стоит сравнить рассказы об НБП и «Счастливой партии». Хотя самый живописный эпизод книги — рассказ о «счастливости» как «веселой идее» «Счастливой партии», торгующей живыми органами своих членов). Важный итог шаргуновской книги, пожалуй, в другом — в какой-то опасной близости отвратительного и очаровательного — вина и яда. Одни — пафосно-глупо, но красиво получают свои тюремные сроки; другие — мстительно заражают главного политического игрока тусовки СПИДом — все рядом, все очень близко…
В ГЕРОЯХ «ПТИЧЬЕГО ГРИППА» НЕТ СОЗНАНИЯ. В НИХ ЕСТЬ ТОЛЬКО ЯРОСТЬ И ГНЕВ.
В них во всех пылают энергии преодоления — они не хотят «жалкого неба», они не хотят «рваться ввысь», но готовы «ринуться вниз», как это бывало не раз у обиженных русских детей революций. Они хотят вниз — туда, где земля и плоть. Они хотят здесь и сейчас яркой, полноценной жизни, припасенной скорее для них другими, чем созданной самими и за свой собственный счет, за свой собственный труд. При этом герои «Птичьего гриппа» обязательно страстно и глубоко переживают свою плотскость — переживают преувеличенно и громко, не таясь и напротив, чуть напоказ. И все потому, что наш автор точно знает о брате, лежащем безобразным во гробе. И это знание толкает к… мести — «мстил всему живому, плоти живой за тот кошмар, в который плоть превращается…» (выделено мной — К.К. из любовной сцены рассказа «Голубой попугай»). Если отнестись внимательно к этому состоянию героя, то заметно — и тут играют все те же витальные силы, тут снова каприз денди и нарочное нежелание учитывать «небо». И нарочное желание много любить — любить именно потому, что бренно и конечно.
Шаргунову удалось сказать и о другом. Он сказал, что смелость — это добродетель, и есть специфическое рыцарство в этих мальчиках и девочках, получающих сроки тюремные за свое бунтарство. Я бы их всех назвала поколением обманутых и обманувшихся — поколением, брошенным в ложный героизм и желающим ложной святости. Поколением, у которого отняли веру в идеальное и заставили «играть в революцию» и идти на войну.
Добродетелью утверждает Сергей и волю, хотя эта воля вольная, не ясная никаким иным культурам, на страницах его книги выступает силой, стремящейся к разрушительному пределу. Шаргунов умеет передать беспокойство такого молодого героя, которому недостает противника, а противник-враг категорически нужен в ситуации, когда, действительно, нет большого смысла в современной жизни (теперь вот мы все должны исключительно «жить в кризисе» и «преодолевать кризис» — задача, высокая не для всех, а особенно — в молодости). «За то, что Россию обидели» они не хотят простить всяческой власти, но вот сознания, что они сами и есть Россия — сознание это слабо развито. Их патриотизм часто только агрессивный. Впрочем, вера в то, что человека можно взять и изменить какими-нибудь политическими действиями — вера эта у Шаргунова совсем слабеет к завершению книги и выглядит уже как политическое наваждение. Сергей вообще избегает глубокой мотивированности того, что его герои делают: он пишет скорее публицистический «протокол» с сильными художественными деталями, чем мощный «революционный-антиреволюционный» художественный текст. А так хотелось бы, чтобы политический пафос сменился пафосом метафизическим: ведь ему давно ясно, что современные политтехнологии делают условностью любой протест и бунт против Системы, включая оппозицию в сама Систему? Современники-соотечественники-обыватели и не заметили как «гнев площадей кромсал города», не заметили, что «какой-то пожар гонит» шаргуновских геров, а реальных примеров этого бунта-кромсания в книге Сергея достаточно много.
Герои «Птичьего гриппа», увы, бедны сознанием себя. Правда кому-то из них за «политические игрушки» пришлось заплатить тюремными сроками, переломанными руками и ногами, сотрясением мозга. Так выжигали они собственную жизнь. Дорогая цена. Или попросту это и есть законная рыночная цена самомненья, что мир меняется пикетами и акциями? А вилка, вонзенная Неверовым-агентом в своего «работодателя с Лубянки» Ярика — это месть за собственный грех и предательство? Или плата за разрезанную надвое душу героя?
Самому Сергею Шаргунову (так вижу я) нравится именно стильная жизнь — он уже отвоевал свое культурное пространство. Книга «Птичий грипп» — это политические осколки, отлетающие от автора как прощальные и пережитые, но все еще закрывающие от нас пространство души Сергея. То пространство, где тоскуется, страдается и плачется, где энергия свободы и любви, безграничность веры и упорство воли требуют иного, не политического языка, но духовной одаренности.
Что-то меняется: денди явно устал от побед и поражений. Устал от того, что так много, щедро, мучительно и упрямо любил и ненавидел.
Футурофобия
Денис Коваленко в этом «ряду» фигура не совсем обязательная. Можно было бы говорить и о Д. Гуцко, В. Орловой, И. Мамаевой и др. Но так случилось — я прочитала три его повести, в которых он, в отличие от Прилепина и Шаргунова, бесконечно рефлективен и бесконечно недейственен. Это — другое лицо поколения, представленное в «Татуированных макаронах», «Гамовере» и «Хавчике фореве». Названия, как говорится, «носят» молодежный «прикид». Но при этом у Коваленко совсем нет именно молодого — как отчаянного, свежего, здорового — мироощущения, но много замученного, бессмысленного и какого-то лениво-беспощадного. Будто во всех своих вещах он пишет и говорит одно и то же: «Разве это жизнь? Что в ней выражать? Выражать нечего, выражать нечем, выражать не из чего и незачем». Мало того — нет желания и даже — обязательства что-либо выражать в литературе! Очень горькая эта позиция — будто тут он и нашел свою «продуктивность»: в нервических и необязательных, в немотивированных переходах от агрессии к радости, от апатии и уныния к искусственно взбадриваемому алкоголем веселью… и снова … к анемии.
Мне скорее грустно писать о такой литературе: это обедненная литература — как смоковница не приносящая плода ни путнику-читателю, ни самому автору. И каким-то укором миру присутствуют в нем его книги — укором молодости так и не развернувшей пока своих плечей в должную силу, так и не попробовавшей себя в большом мужском деле.
У Коваленко, в отличие от Шаргунова и Прилепина, нет никакой «легенды» и «биографии». Но, безусловно, он тоже дорожит собственным опытом и опыт этот, как ни странно, ближе к литераторам старших поколений: приезжали в Москву, учились в Литинституте, хлебнули такую дозу литературно-богемной жизни (сегодня, увы, почти бомжеватой), что многие навсегда, до старости, так и остались при ней — такой вот скудной жизни, «посвященной литературе»! Грустно и больно.
У Коваленко вообще еще меньше политичности и идеологичности, чем у всех других его сверстников (хотя он явно понимает себя учеником Достоевского, в котором, правда вычитывает в основном некий «больной психологизм», но борьба идей в его героях не кажется, очевидно, привлекательной). Кажется, что всякие простые человеческие задачи (труда, битвы за себя и близких, ответственности за других) утратили для него какое-либо оправдание и обязательность. А интерес к прежнему человеку — «человеку идейному» — выглядит для многих тридцатилетних почти как «утилитарное раболепие». Их «оргия безыдейности», напротив, удивляет нас.
Для Дениса Коваленко вообще характерно чувствование жизни как напрасно бодрствующей. Или еще можно так сказать: мир получил добрую дозу анестезии, но при этом старается еще как-то и зачем-то бодриться (я говорю не о внешнем действии, но и внутреннем смысле этого действования). Повести Дениса Коваленко «Гомовер» и «Хавчик фореве» (Хавчик навсегда — это жрачка навсегда, секс навсегда и … нерадость от них — тоже навсегда) — это унылая человеческая дорога: откуда и куда отправляются его герои? Что и зачем они совершают? Этого не знает почти никто из них. Случайно дружат и случайно предают друг друга, случайно убивают, а если и намеренно — то и тут нет никакой цели, кроме «такой игры». Так в повести «Гамовер» подростки играют в карты и ставкой делают жизнь одного из героев. Его замучили и довели до самоубийства просто так, — методично и расчетливо, из незлого любопытства. Такая у них ИГРА. В «Xавчике» тоже игра на человека, и результат ее — грубое и дикое убийство одного игрока, чтобы «спасти» проигранного. А вообще, когда читаешь повести Коваленко, больше всего ощущаешь какую-то существенную нехватку жизни в самой жизни. Ощущаешь недостаточность, несостоятельность, истощенность бытия. Но это уже не страшный (как у старшего поколения), а скучный ужас повседневности… «Уже не хочется переворачивать мир… и пить уже хочется не для того чтобы писать стихи, а потому что тошно. Тошно жить» (Герою — 22 года!). Скольжение в никуда — жизнь героев за чужой счет, увы, в буквальном смысле. Пошлые психологические стимулы и мелкие достижения (выиграть в казино, добыть деньги на алкогольный «искусственный рай», украсть деньги у друга, познакомиться с девицей, у которой много денег и прокутить их вместе и т. д. т и т. п.) слишком плотно наполняют прозу Коваленко. При этом Денис все хочет сохранить, подробно выписать скользкое и скучное в своих героях — он всем «дорожит», а потому так излишне-навязчиво все уточняет, уточняет и комментирует в своих героях. Он будто нарочно требует реабилитации психологичного и подробного, когда человек и вообще-то уже не живет с той психологической скоростью, с какой Коваленко описывает своих героев, а подробности, как известно, могут быть и не художественными. А значит — ненужными. Он никому из героев НЕ ИЩЕТ ОПРАВДАНИЯ, И НЕ ГОТОВИТ ОСУЖДЕНИЯ, а просто оставляет их на суд читателя такими, — не знающими, не помнящими, самих себя.