"Болото. Лес. Речные камыши. Деревня. Трактор. Радио. Динамо".
Тут не столько сшибка "старого" и "нового", сколько весть, доносящаяся через бездну.
Теперь вспомним то, что у всех на устах: гениально осуществившиеся, подхваченные миллионами песни, вошедшие в золотой фонд русской культуры.
"А еще тебя прошу я: напиши мне письмецо"…
"А вчера прислал по почте два загадочных письма…"
"Про того, которого любила, про того, чьи письма берегла…"
Прежде, чем отдать должное этим мелодиям, отдадим должное этим текстам. Исаковский песен писать вовсе не собирался и песенником стал, как он признался, случайно. Песню на свои стихи (ту самую: "Вдоль деревни от избы и до избы зашагали торопливые столбы") он с изумлением услышал в киножурнале: ее пропел с экрана колхозный хор, участвующий в концерте самодеятельности (текст композитор разыскал чуть не в отрывном календаре). И потом, если у Исаковского просили песню, он давал готовое стихотворение "из стола". Конечно, Захаров, Покрасс, Блантер и другие композиторы проявили замечательную чуткость, расслышав в стихах мелодию. Но таится-то она — в стихах, в словах. Попытки Исаковского "подтекстовывать" готовую музыку (в ранге великого песенника он пытался это делать) особого успеха не имели. И он не удивлялся: знал, что секрет — в словах.
В простых словах о простой судьбе простого человека, того самого, единственного, — в потоке катастрофического времени.
"Дан приказ: ему на запад, ей — в другую сторону…" Это воспоминание о Гражданской войне, написанное через 15 лет после ее окончания, — откликается еще через 7 лет, когда от "хасанистых" побед поворачивается страна в другую сторону — к Брестской крепости.
"На закате ходит парень возле дома моего"… Знал бы парень, как переиначат эту песню фронтовики: "На закате ходит Гитлер…"
Ну, а уж "Катюша"… Прежде, чем полететь через рубежи мировым шлягером, — летит из гвардейских минометов, и где? Впервые — в боях за Ельню, в тех самых местах, где глотовский мальчик разглядел провода в соломе…
Война диктует новые мелодии. «До свиданья, города и хаты… На заре уходим мы в поход»… «Ой, туманы мои, растуманы… Уходили в поход партизаны»… «На позицию девушка провожала бойца, темной ночью простилися на ступеньках крыльца»… «И подруга далекая парню весточку шлет»…
Прощания. Письма. Тонкая ниточка радиосвязи через бездну огня и смерти.
Знакомые сквозные мотивы из предвоенной лирики переходят в военную. Потрясающая, пронизывающая сила чувства прорывается сквозь привычные ритмы прежнего Исаковского.
Истина обнажается. Война не просто обрывает мирную жизнь — война отбрасывает реальность к тому первоначальному опустошению, которое проклятьем лежало на судьбе: это насильственный возврат к тому глухому, «захолустному» беспросвету, из которого с предельным напряжением душа выбиралась всю жизнь. И вот опять: «ни хлеба, ни земли, ни крова». И по родной земли скитаются, как тени: одинокий старик с собакой, старуха, уводящая корову в лес, погорельцы, сироты… «Черные трубы над снегом торчат, черные птицы над ними кричат».
Отрезанный от фронта из-за болезни глаз, Исаковский в заметенном снегами Чистополе греет озябшие пальцы о кружку с кипятком и ловит по радио еле слышные последние известия. Он живет «от сводки до сводки». Тем поразительнее фактурная точность его боевых стихов. В отличие от других стихотворцев, которые писали во фронтовые газеты в расположении войск, а потом отбирали для итоговых книг крупицы настоящей поэзии, отделяя ее от боевой сиюминутности торопливых откликов, — военная лирика Исаковского вся ложится в золотой фонд народной памяти. Чуть не каждое второе стихотворение подхватывается, становится песней, звучит на всю страну. Враг принимает отчетливый облик захватчика-чужуземца. В каждой строчке звенит сухая, святая ненависть.
Ни единой кровинки, ни волоса
Не простим твоему воронью!
И нигде ни единого голоса
Не раздастся в защиту твою.
Воздадим, что тебе полагается,
Беспощадной и твердой рукой…
Поздно будет, Германия, каяться,
Как дошла ты до жизни такой.
Когда отгорит, отгремит, отполыхает, — тогда обнажится глубинная основа этой ярости: страх за бытие, сметанное на живую нить под грозами, и неизбывная печаль об отдельном человеке, уходящем в этот вселенский огонь. Еще четверть века пишет стихи Исаковский после победного 1945-го года: клеймит американских империалистов, славит родную партию; сын своего времени, он созерцает, как «вся земля и все народы» шагают к светлому будущему, как много-много голосов сливаются в общий хор, и как нашему всенародному празднику не находится равных «во всей вселенной». А прислушаешься: где-то «за колеей» непременно звучит, едва пробиваясь сквозь праздничный хор, одинокая гармонь. И одинокие могилы молчат под рябинами. И влюбленные все время ищут и не находят друг друга: девушки зовут и не слышат отклика, парни горюют в отчаянье. «Ты — на том, а я на этом — мы на разных берегах…».
Тихий оклик отдельной души в вихре всеобщих свершений.
Два шедевра создает Исаковский в год Великой Победы. Оба признаны, то есть — по законам нашего абсурда — затоптаны. «Враги сожгли родную хату» и «Слово к товарищу Сталину». Почти одновременно написаны исповеди, и каждая — вразрез с «линией». Правда, линия при этом поворачивается на 180 градусов.
Есть смысл вчитаться в оба эти произведения. Именно потому, что оба выпадают из «хора». Что для Исаковского отнюдь не характерно. Недаром же Твардовский заметил о жизни своего давнего, со смоленских еще времен, друга, что она прошла «без эксцессов». Это значит: не арестовали, не упекли, не выгнали, не заклеймили, не заставили разоружаться, то есть униженно каяться.
Но поскольку два «эксцесса» все-таки имеются, вдумаемся в них.
Враги сожгли родную хату,
Сгубили всю его семью,
Куда ж теперь идти солдату,
Кому нести печаль свою?
Куда нести — известно. Исаковский в 1918 году знал, куда. Но знал и другое: не всегда дойдешь.
Пошел солдат в глубоком горе
На перекресток двух дорог,
Нашел солдат в широком поле
Травой заросший бугорок…
Поле, трава, бугорок могильный — та изначальная точка отсчета, которая в войну оборачивается точкой гибели. Кольцуется небытие — в рельефе деталей, врезавшихся в сознание с детства и вернувшихся теперь.
Вздохнул солдат, ремень поправил,
Раскрыл мешок походный свой,
Бутылку горькую поставил
На серый камень гробовой.
Вот и включается народная заплачка — не «фольклорная», нет, но такая глубинно-крестьянская, извечная и вместе с тем свеже-достоверная, что строкам этим сужено пойти цитатами в книги других писателей.
«Не осуждай меня, Прасковья,
Что я пришел к тебе такой:
Хотелось выпить за здоровье,
А должен пить за упокой…»
А сейчас включатся символы официоза — и утонут в этом горе, мелькнув вроде бы незаметно, но если кто почует, — достаточно больно:
Он пил, солдат, слуга народа,
И с болью сердца говорил:
«Я шел к тебе четыре года,
Я три державы покорил…»
Эти «три державы» — потрясающий стык смысловых полей. И не против держав высказывание, и не во славу покорения их, а все то же: взаимовглядывание отдельного человека и — «общей правды», которая его выпотрашивает.
А он?
Хмелел солдат, слеза катилась,
Слеза несбывшихся надежд,
И на груди его светилась
Медаль за город Будапешт.
Ну, вот эту медаль уже никак не могли простить Исаковскому. Мало того, что плачущий солдат никак не совпадал с образом торжествующего победителя, которого только и знала в 1945 году советская лирика (окопное поколение Слуцкого и Окуджавы еще не дотянулось до перьев), но помянуть в таком контексте Будапешт, взятие которого, как известно, стоило больших потерь, — значило еще и задеть идеологический иконостас.
Стихотворение стало вылетать из сборников, антологий, обзоров.
И точно так же стало вылетать «Слово к товарищу Сталину». Но — при следующем «повороте истории» и как бы с другого боку.
Вчитаемся и в эту исповедь.
Оно пришло, не ожидая зова,
Пришло само — и не сдержать его…
Позвольте же сказать Вам это слово,
Простое слово сердца моего.
Простое слово. Просто от человека к человеку. Люди, не жившие в ту эпоху, вряд ли поймут, в чем тут вызов и почему стихотворение Исаковского зазвучало в хоре похвал вождю абсолютно уникальной нотой. Потому что это слово — не к вождю. Идольское поклонение Сталину предполагало распластывание перед гением всех времен и народов; иногда в экстазе поэты даже называли его на ты, без тени панибратства, естественно, но как бы на языке избранности, когда Бог не различает, на ты или на Вы обращаются друг к другу простые смертные. Исаковский обращается к Сталину на Вы. Как в простом письме и как смертный к смертному. Это само по себе уже неслыханное дело. Хотя в данном случае абсолютно бескорыстное. А может, оттого и неслыханное, что бескорыстное.