сделать ни один человек, — я сделаю, я погублю себя. …и погубить себя для тебя… мне так сладко… У меня три хутора, половина табунов отцовских — мои, всё, что принесла отцу мать моя, что даже от него скрывает она, — всё моё. Такого ни у кого нет теперь… оружия, как у меня; за одну рукоять моей сабли дают мне лучший табун и три тысячи овец. И от всего этого откажусь, кину, брошу, сожгу, затоплю, если только вымолвишь одно слово…
(Н и к о л а й Г о г о л ь. «Тарас Бульба», из главы VI. — Извлечения из текста приведены с сокращениями).
И когда дева, сокрушаясь, что он и она — враги, говорит ему, что у него есть отец, товарищи, отчизна, которые позовут его, вследствие чего ей с ним, вероятно, не быть вместе, у него мгновенно вызревает суждение, начисто выметающее всё, чем он жил прежде и чем, казалось бы, должен был жить дальше:
— А что мне отец, товарищи и отчизна! …нет у меня никого! … — Кто сказал, что моя отчизна Украйна? Кто дал мне её в отчизны? Отчизна есть то, чего ищет душа наша, что милее для неё всего. Отчизна моя — ты! Вот моя отчизна! И понесу я отчизну сию в сердце моём, понесу её, пока станет моего веку, и посмотрю, пусть кто-нибудь… вырвет её оттуда! И всё, что ни есть, продам, отдам, погублю за такую отчизну!
(Н и к о л а й Г о г о л ь. «Тарас Бульба». Т а м ж е. — Извлечения из текста приведены с сокращениями).
Что тут сказать! В любовной стихии крайности — обычное явление. Сочинитель, предложив столь эксцентричного героя, не ошибся в принципе: люди такого характера и таких воззрений могут в сообществах быть! И могут так поступать в конкретных обстоятельствах. Имеют на то право. Только другой вопрос: имеют ли они право всегда пользоваться им, таким правом?
Ведь заявлениями от лица Андрия автор перечёркивает не только всю разбросанную в его обширной талантливой прозе и публицистике риторику, призванную обосновать и утвердить его собственный, личный патриотизм, национализм и приверженность лучшему, по его мнению, вероисповеданию — православию, но и едва ли не любой патриотизм и связанные с ним другие строгие понятия, где бы и в ком бы они ни проявлялись.
Здесь позволим себе заметить, как цивилизации последних тысячелетий, обременённые бесчисленными пороками, в том числе в интиме, умели всё-таки щадить, защищать и возвышать свободную человеческую любовь, когда в ней укреплялся её идеал.
Сравнительно невелико число апелляций к ней в самом её высоком качестве и значении — перед огромной массой истолкований, касавшихся «противоположного», «испорченного» интима. Вместе же и тот и другой открывали широчайшие возможности подправить и упрочить общие представления о «предмете». К нему обращались как к источнику и эликсиру вдохновения, наивно полагая обнаружить в этом месте ключик, повернув который, можно войти в мир заманчивой изначальной справедливости, добра, чести и всего лучшего из арсеналов мировой этики.
К сожалению, подобрать такой ключик удавалось далеко не всем и не всегда. Почему?
Уже запрет кровосмешений становился вызовом свободе, так как провоцировал серьёзнейшую драму для индивидуума. У него, индивидуума, ограничивали право естественного выбора, право быть в интиме полностью раскованным. Свободные чувства попирались.
Можно по-настоящему искренне посочувствовать первым жертвам этого эксперимента, противоестественного для некоего очень давнего исторического времени. Хотя он и диктовался жёсткой целесообразностью «для всех», тут всё же действие — «на грани». Ведь чем бы целесообразность ни диктовалась, она, как об этом давно и хорошо знают законотворцы, — худший помощник праву.
Скепсис в отношении «не того» интима, в какую бы нижайшую степень его ни опрокидывали, не должен игнорироваться просто так. Ведь именно здесь нередко ущемлялась личная чувственная свобода и ни от кого не отчуждаемое право на неё.
К величайшему огорчению всех, кому дорог институт семьи, место в одном ряду с акциями, подавляющими свободы, занимал и занимает даже он. Частью это уже отмечалось выше. На его изначальную «неправомерность» указывает отсутствие судебного преследования за уход из семьи кого-то из супругов. Также судебного преследования нет и не может быть за выбор нового супруга или супруги при оставлении прежних, следовательно, и — за измену, или ещё более того: за череду измен. Даже по фактам кровосмешения, инцеста — подход тот же.
Древний этот порок, приводивший к вырождению не только семей, фамильных корпораций, но и целых родовых общин и даже народов, ещё, как всем известно, не избыт и сегодня. Его поборники не перевелись и в населениях, и в анклавах знати, особенно верховной, где традиционно инцест использовался как наивернейшее средство опрозрачить и закрепить за определёнными лицами права унаследования династической власти в узких пределах единой — «голубой» крови.
Ответственность по суду в этих расчётливых обстоятельствах может наступить лишь при наличии физического насилия над личностью, когда оно, как действие, преследуется государственным уголовным установлением. Нет насилия по такому установлению — нет и ответственности.
Например, читатели набоковского романа «Лолита» воспринимают развитие интимных отношений между его главными героями точно так же, как они это делают, склоняясь и над другими сочинениями о «не том» интиме.
Хотя инцест их и озадачивает, но возмущений почти не вызывает. Даже больше: как факт цивилизации новейшего образца, стремительно и во многом прямо-таки дерзко «освобождающей» себя в интиме от каких бы то ни было ограничений, он совершенно легко и просто укладывается в её ложе.
Принципиальных ограничений ему не выставлялось и в сравнительно давние времена. Ужасные сцены из трагедии Софокла «Эдип-царь» хотя и указывают на то, что интрига там частью обусловлена кровосмешением, но — как действие осуждаемое оно в сюжете не значится.
Фиванская греческая община, где происходило событие, унаследовав многие традиции древней Беотии, имела уже богатый опыт обуздывания целого ряда диких сексуальных вольностей с помощью как моральных норм, так и публичного, государственного права; за несоблюдение ограничивающих установлений полагались кары. Но — кровосмешение запрету не подлежало.
Эдип, как убийца Лая, своего отца, ставший по тамошнему закону и по воле случая супругом его вдовы, то есть — своей родной матери, хотя и осознаёт себя преступником, однако вины в порочной связи ему никто не вменяет; также вина не переходит и на его детей, прижитых с матерью, о чём ослепивший себя из отчаяния перед произошедшим царь стенает, говоря, что злая молва, преследуя дочек, вероятно, помешает им выйти замуж.
Без молвы, разумеется, не обходилось, но