Почему же русская бюрократия так неуклюже бежит из современного мира, который всё быстрей заполняется машинной, не дающей сбоев «исторической политикой» больших и малых империй, переполнен финансово ангажированными полунацистскими национализмами, пронизан растущей межэтнической мобильностью и информационными сетями, наконец, бежит из тысячелетней истории своих, притворно почитаемых ныне, вселенской православной церкви и других традиционных конфессий?
Почему Россия тщится справлять 1150-летие своей государственности — но не как её наследник и не как государство-продолжатель, а как мидовский пенсионер, мечтающий вернуться в паркетную Данию? И соответственно мечтам обрезающий свалившееся ему в неловкие руки историческое наследство — до Дании.
Русский классик, на пике советской империи, словно чувствуя её недолговечность и таящуюся под её помпезностью измену, дал точный образ этой безголовой антиисторической лёгкости: показав, как некто от имени Ивана Грозного готов отдать любому соседу оплаченную по высшей цене «Кемску волость». А ведь между литературным образом исторической Кемской волости и живой, кровной реальностью сегодняшнего Приднестровья нет разницы. Не случайно именно на таком торгашеском языке пытаются с нами говорить о «размене» то «всей Грузии», то просто Сочинской Олимпиады на Абхазию и Южную Осетию. А транзита через Латвию и Эстонию — на права русских неграждан и «Бронзового солдата». Черноморского флота в Крыму — на русский язык на Украине. Не случайно именно в Калининграде, на Сахалине и Курильских островах так остро чувствуется символический смысл Приднестровья.
Так почему же Россия не наследует своё прошлое? Почему её обамо-обомлевшая дипломатия готова по собственной воле и ради собственного удобства эвакуироваться в «Кемску волость», оставив Россию доживать в границах Приднестровья, как Византийская империя доживала в уездных масштабах Морейского деспотата. И сдать такое Приднестровье на съедение румынским идейным союзникам Гитлера?
Почему Россия не наследует самой себе, несмотря на то, что преемственность тысячелетней государственности России — один из столпов современного национального и бюрократического консенсуса в стране. А статус России как государства-продолжателя в отношении СССР — один из центральных пунктов в отношениях России с её новыми соседями. А русская культура XIX–XX веков и социально-политический опыт XX века — безальтернативная основа современного культурного и политического языка России.
Легко сказать: Россия жила и живёт в непрерывной цепи взрывов: социальных, политических, экономических и географических. За один только XX век она пережила три смены режима, каждый из которых строил собственную, революционно новую картину своего государственного мира. Но почему-то труднее всего эту прерывность переживает почти незыблемая позднесоветская номенклатура.
XXI век ставит Россию в перспективу принципиальных перемен, но Россия не может не только приготовиться к будущему, но даже оседлать своё прошлое. Именно поэтому нынешняя «историческая политика», «политика памяти» в России, за редкими и негосударственными исключениями, — бездарна и собственно вообще политикой не является. Она именно в этой, самой важной и самой деликатной части общенациональной идентичности раз за разом являет миру акты самого отчаянного государственного стриптиза. Как мне уже приходилось писать, член президентской комиссии по борьбе с историческими фальсификациями, телеведущий Николай Сванидзе (а теперь, оказывается, ещё и сотрудник посольства России в Таллине) призвал Россию признать «советскую оккупацию» Прибалтики, которая давно уже превратилась не в историческую проблему, а в проблему государственной политики стран Прибалтики (а теперь, оказывается, ещё и Молдавии) против России, в предъявление современной России политических и материальных исков, вменения ей индивидуальной ответственности за общую историю СССР. МИД России прячется от истории своей страны, а её прибалтийские враги и её телевизионный патологоанатом невольно возвращают России ту полноту, на которую не хватает ума и совести её бюрократам.
Под российской «исторической политикой» есть только политика (и, может быть, мораль, как в случае с Катынью), но нет истории и науки, нет общества и интеллектуального консенсуса. Однако именно общество буквально навязало своему государству публичную, хоть и позорно непоследовательную, борьбу против реабилитации нацизма и коллаборационизма в Прибалтике, Молдавии и на Украине, заставило его бороться против бесправия соотечественников в Латвии и Эстонии. У этого общества, в отличие от бюрократов, нет дефицита в науке, патриотизме и чувстве ответственности, которые оно оплачивает не из бюджетных миллиардов, отпущенных на «конгрессы соотечественников», а из своих личных, неизбежно ничтожных средств. Оно, однако, не испытывает проблем с консенсусом о том, что хорошо и что плохо.
Кто, кого, какой ценой и во имя чего победил в самой страшной для нашей Родины войне? Что новый закон о соотечественниках скажет детям и внукам тех, кто отдал жизнь и кровь в той войне, но теперь не живёт в России? Предложит «подтвердить свою идентичность» очередному предателю из посольства?
Даже у российского общества, единым сердцем поднимающегося на каждый День Победы, нет ясного, непридуманного чувства преемственности: что именно мы продолжаем? Кто именно символизирует эту преемственность? Показательно, сколь быстро забылся в России, но сколь цепко помнится за её рубежами фальшивый «опрос» телепроекта «Имя России», где флеш-моб за флеш-мобом подсовывали пустому общественному сознанию в качестве символа страны то Сталина, то Столыпина, пока «лидером опроса» не стала политкорректная, но заведомо маргинальная для общенационального чувства фигура, которая сразу же исчезла даже из актуальной телекартинки.
Перед такой «политикой памяти» на Западе и Востоке — выстроенные ряды «исторических политик» старых и новых государств, среди которых практически нет тех, кто в XX и XXI веках сохранил бы свои границы в неприкосновенности. И агрессивный национализм — всё более востребованное орудие их государственной идентичности, направленной против России. Многонациональная же Россия остаётся во всё большем, растущем одиночестве, для которого разнообразие, вселенскость, историческая глубина и широта — единственный шанс не только на силу, но и на спасение.
Что же в ответ на «исторические» агрессии этнического национализма предлагает своему обществу российский тупой бюрократический национализм, в прямом противоречии Конституции России, тщащийся из плесени своего МГИМОшного образования вытащить произвольный список «исторически проживающих народов» России, чтобы отсекать и миловать, сводить историческую Россию до Смоленской площади, максимум — Садового кольца Москвы?
Мы, пока живы, не отступаем — чему свидетельством хотя бы многомиллионное «голосование ногами» в Россию всех, кого утомила нищета и межнациональная резня, хотя бы информационное доминирование России на постсоветском пространстве. Но в таком, пассивном несении своей прерывистой судьбы, Россия — лишь инерционное поле, борющееся за право голоса, а не народ, борющийся за свою правду.
Историческая Россия не стала меньше и теперь, когда бюрократия ушла от страны и уединилась со своими мундирными страданиями. Напротив, стала яснее общенациональная нужда в исторической совести и ответственности. И вовсе не МИДу и не президентскому Сванидзе придётся договариваться с этой нуждой в 2012 году, а тому, кто хочет быть вместе со своей историей, страной и народом.
REGNUM. 24 июля 2010
Пространство империи: мечты и практика
На моих глазах концепт империи пережил интересную эволюцию в том, как он принимается общественным сознанием, насколько он является легитимным и насколько не зазорно оперировать этим словом. В конце 1980-х годов только два маргинальных движения или, если угодно, два полюса интеллектуальной традиции позволяли себе спокойно оперировать термином «империя». С одной стороны, это те коммунисты, которые стремительно превращались в национал-большевиков устряловской традиции, противостоящих сепаратистским национал-коммунистам на окраинах, и которые оперировали словом «империя» для того, чтобы придать новое дыхание легитимности Советского Союза. С другой стороны, концептом империи, на моей памяти, пользовались представители немногочисленной, но художественно яркой традиции, восходящей к так называемой «русской партии» 1960–1970-х годов, которые к концу 1980-х уже окончательно проснулись монархистами. Для моей среды, для моего поколения оба эти варианта были неприемлемы. Во-первых, мы хорошо себе отдавали отчет в том, что устряловского типа легитимация власти большевиков была не результатом согласия или компромисса, а результатом спецоперации. Во-вторых, мы не могли быть в то время монархистами, потому что наше преобладающее настроение тогда можно было описать словами одного из моих тогдашних героев — Сергея Николаевича Булгакова, который в своих воспоминаниях о 1905 годе писал (в 1905 году он ещё был красный), что он «гнушался самодержавием». Я тогда точно так же гнушался Горбачевым и коммунистической властью, у меня не было другого отношения к ним, кроме отвращения. Нужно было иметь очень большой стратегически отвлечённый исторический взгляд на события, чтобы быть тогда сторонником диктатуры, монархического принципа. Чтобы, имея перед глазами крах партийной диктатуры, говорить о том, что возможна иная полноценная православная конституционная или какая угодно монархия. Идти против течения — всегда удел немногих. Против течения я тогда не шёл.