Но глубже нам дороги нет, и возражения не принимаются. Мы рискуем забраться дальше, чем позволяет глаз; чинить помехи своему плавному дрейфу, цепляясь за ветки или корни. В любой момент спящая армия может зашевелиться и пробудить в нас тысячу ответных скрипок и труб; целая армия людей готова вскочить на ноги, выставляя на наше обозрение все свои странности, невзгоды и мерзости. Давайте еще немного побудем праздными зеваками, довольствуясь одними поверхностями: глянцевым блеском омнибусов на механической тяге; чувственным великолепием мясных лавок, где красуются желтые бараньи бока и пурпурные бифштексы; синими и красными букетами, которые столь отважно сияют за толстыми стеклами цветочных магазинов.
Ибо у глаза есть одно странное свойство: он останавливается лишь на прекрасном; подобно бабочке, он летит на яркие цвета и нежится на солнышке. В такие зимние вечера, когда природа из кожи вон лезет, чтобы прихорошиться и придать себе лоск, глаз приносит с улицы самые красивые трофеи и на каждом шагу отламывает себе крохотные кусочки изумрудов и кораллов, словно вся вселенная сделана из драгоценных камней. И только одно ему не под силу (мы говорим о рядовом, не получившем профессиональной выучки глазе) – объединить трофеи в композицию, которая бы высветила их малозаметные грани и взаимосвязи. И потому, вкусив вдоволь этой грубой приторной пищи, красоты чистой и незамысловатой, мы чувствуем пресыщение. Мы задерживаемся у дверей обувного магазина и выдумываем какой-то мелкий предлог, не имеющий ничего общего с подлинной причиной, чтобы скатать уличную пестроту в рулон и ретироваться в одно из более сумрачных помещений бытия, где мы, возможно, спросим себя, покорно поставив левую ногу на скамеечку: «Каково же быть карлицей?»
Она вошла в сопровождении двух женщин, которые, будучи нормального роста, рядом с ней выглядели добродушными великаншами. Женщины улыбались продавщицам, словно бы подчеркивая: «Мы – не то, что она, нас судьба не обделила», одновременно заверяя карлицу в своем покровительстве. Она стояла с кислой и вместе с тем извиняющейся миной, столь характерной для уродцев. Людская доброта была ей и необходима, и тягостна. Но когда подозвали продавщицу, и великанши, милостиво улыбаясь, попросили принести туфли для «этой дамы», и девушка пододвинула ей скамейку, карлица выбросила вперед ногу с порывистостью, требующей от нас неотступного внимания. Смотрите-ка! Смотрите-ка! – словно бы призывала она всех нас, водрузив ступню на скамейку, ибо – узрите и уверуете! – то была красивая, безупречно пропорциональная ступня рослой женщины. Стопа аристократическая, с высоким подъемом. Рассматривая свою ступню на скамейке, она стала держать себя совсем иначе. Вид у нее теперь был довольный, умиротворенный. Движения выражали уверенность в себе. Она посылала продавщицу за все новыми и новыми туфлями; примеряла пару за парой. Встала и покружилась перед зеркалом, отражавшим только ступни в желтых туфлях, в бежевых туфлях, в туфлях из шкурки ящерицы. Она приподняла свои детские юбочки и показала свои детские ножки. Так и сяк крутила в голове мысль, что ступни, как ни посуди, самое главное в человеке; были женщины, сказала она себе, в которых влюблялись за одни только их ступни. Не видя в зеркале ничего, кроме ступней, она, возможно, воображала, что все ее тело под стать этим божественным ступням. Одета она была бедно, но за туфли была готова выложить любые деньги. И поскольку наступил тот исключительный момент, когда она не страшилась чужих взглядов, но положительно жаждала внимания, она шла на любые уловки, лишь бы затянуть процедуру выбора и примерки. Да посмотрите же на мои ноги, словно бы говорила она, семеня то в одну, то в другую сторону. Продавщица, верно, по доброте своей сказала что-то лестное, ибо лицо карлицы внезапно просияло восторгом. Но все же у великанш при всем их добродушии было полно своих забот; пробил час решиться, отдать предпочтение одной из пар туфель. Наконец обувь была выбрана, и, когда карлица зашагала к дверям меж двух своих опекунш, помахивая коробкой, восторг угас, знание вернулось, вновь проглянула былая досада, былая виноватая мина, и ко времени, когда женщина вышла на улицу, она снова сделалась просто карлицей.
Но настроение города она изменила: наколдовала атмосферу, которая, когда мы вышли вслед за карлицей наружу, принялась, словно бы сама собой, порождать горбунов, кособоких, уродцев всех мастей. Двое бородачей – по-видимому, братья – совершенно слепые, шагали, положив ладони на макушку мальчика, шедшего между ними. Они шли и шли твердой, но одновременно боязливой поступью, из-за которой в приближении слепых ощущается нечто общее с их ужасной, непоправимой участью. Маленькая процессия, двигаясь прямо и никуда не отклоняясь, словно бы рассекала толпу на своем пути, воздействуя на нее силой своего безмолвия, своей прямоты, своего несчастья. Воистину карлица затеяла гротесковый танец вперевалочку, к которому присоединились все встречные: тучная дама, затянутая в блестящий котиковый мех; слабоумный мальчик, сосущий серебряный набалдашник тросточки; старик, сгорбившийся на ступеньках крыльца, – казалось, он внезапно осознал, как нелепо зрелище людской толпы, и, потрясенный своим открытием, присел понаблюдать повнимательнее, – все были вовлечены в танец карлицы, в это ее ковыляние вприпрыжку.
В каких трещинах и расселинах, хочется спросить, обитают они – это увечное племя слепых и хромых? Должно быть, здесь же, в мансардах этих старых узких домов между Холборном и Сохо, где люди носят столь странные имена и занимаются столь чудными ремеслами: отбивают листы сусального золота, складывают гармошкой меха для аккордеонов, обтягивают тканью пуговицы, если не кормятся еще более невероятной торговлей: перепродажей чайных чашек без блюдец, фарфоровых ручек, которые отломаны от зонтиков, да аляповато раскрашенных картинок со святыми мучениками. Тут-то они и обитают, и, по всей видимости, дама в котиковом жакете находит жизнь вполне сносной, проводя время с ювелиром-сусальщиком или с мастером по обтяжке пуговиц; жизнь столь фантастичная не может быть беспросветно трагична. Они не завидуют – размышляем мы – нашему благополучию; но внезапно, завернув за угол, мы наталкиваемся на бородатого еврея, одичалого, изнуренного голодом, свирепо зыркающего на нас из глубин своего отчаяния; либо минуем сгорбленную старуху, чье тело одиноко скрючено на ступенях административного здания, поверх наброшен плащ – так наспех прикрывают павшую лошадь или осла. От подобного зрелища возникает ощущение, будто нервы спинного хребта встают дыбом; нам словно бы тычут в глаза огненным факелом; возникает вопрос, никогда не находящий ответа. Очень часто эти отверженные устраивают лежбища в двух шагах от театров, там, где отчетливо слышна музыка и, когда наступает вечер, можно, протянув руку, коснуться расшитых пайетками накидок и ослепительно сверкающих ног тех, кто ужинает или танцует. Изгои распростерты у тех витрин, где торговцы предлагают старухам, валяющимся на ступенях, слепцам, ковыляющим карликам диваны, опирающиеся на позолоченные шеи гордых лебедей, столы с инкрустацией, изображающей разноцветные фрукты в корзинах, комоды, облицованные зеленым мрамором, способные выдержать вес кабаньих голов, и ковры, которые так распушились от времени, что их узоры из пунцовых гвоздик почти истаяли в бледно-изумрудном море. Когда смотришь мимоходом, не сбавляя шаг, кажется, будто все вокруг по случайности, по чудесной случайности припорошено хлопьями красоты: словно приливные волны торговли, изо дня в день выбрасывающие свою ношу на берега Оксфорд-стрит, в этот вечер принесли одни сплошные сокровища. Когда ничего не думаешь покупать, глаз игрив и щедр: он творит, одевает в нарядные уборы, приукрашивает. Стоя снаружи, на улице, ты можешь возвести воображаемый дом со всеми комнатами и обставить их по своей прихоти, наполнив диванами, столами, коврами. Этот коврик сойдет для коридора. Алебастровую вазу поставим на резном столике у окна. Наши веселые пирушки отразятся вон в том круглом зеркале из толстого стекла. Но, построив и обставив дом, ты, к счастью, вовсе не обязана им владеть; ты можешь в мгновение ока разобрать его на части, тут же построив и обставив другой дом с другими стульями и другими бокалами. Или давайте побалуем себя в антикварной лавке среди разложенных колец и развешанных бус. Остановим свой выбор, к примеру, вот на этих жемчугах и вообразим, как изменится жизнь, если мы их наденем. Место действия моментально меняется: третий час ночи, ослепительно белым светом горят фонари на обезлюдевших улицах Мейфэра. В эту пору снаружи никого – только проносятся автомобили и ты остро чувствуешь, как пусто вокруг, сколько воздуха, как весело веселье поодаль от всех. В жемчугах, в шелках ты выходишь на балкон, нависший над садами спящего Мейфэра. Кое-где горят огни в спальнях сильных мира сего – вернувшихся из дворца пэров, лакеев в шелковых чулках, вдовствующих герцогинь, пожимавших руки государственным мужам. По каменному забору крадется кошка. В укромных уголках зала, за плотными зелеными шторами, звучат уверения в любви: шелестящие, страстные. Степенно вышагивая, словно бы прогуливаясь по террасе, под которой, озаренные солнцем, раскинулись герцогства и графства Англии, престарелый премьер-министр поверяет кудрявой леди Такой-то, увешанной изумрудами, подлинную историю некоего серьезного внутриполитического кризиса. Мы словно бы плывем в вышине, находясь на самой высокой мачте самого большого корабля; но одновременно сознаем, что все это ровно ничего не значит: не так доказывается сила любви, не так вершатся великие дела; и потому мы спокойно транжирим время, беспечно чистим перышки, стоя на балконе и наблюдая за кошкой, которая, залитая луной, крадется по забору сада принцессы Мэри[14].