– Российская критика принимает мои книги прекрасно. Она вообще гораздо более добросовестная, нежели французская. Главное отличие российских критиков в том, что они читают книги, о которых пишут. А во Франции критики попросту халтурят – пролистают книгу, потом слегка поехидничают, подпустят пару-тройку шпилек – и готово. Открываешь такую статью и видишь, что автор не прочёл из рецензируемой книги ни строчки!
– А в философском плане – ощущается ли в воззрениях российского читателя пресловутая русская «мистичность»?
– Я не люблю слово «мистичность». Ему я предпочитаю «духовность». Именно духовность, духовная глубина характерна для читателей в России. И это умение задавать краеугольные вопросы бытия – то главное, что отличает русского читателя от французского.
– Можно измерить читательский интерес к вам в каких-то конкретных цифрах или фактах?
– Суммарный мировой тираж моих книг превышает 10 миллионов. Примерно треть от этого числа приходится только на Россию. А в Южной Корее и того больше. Мои зарубежные тиражи выше, чем во Франции, – и меня самого это порядком изумляет и восхищает. Вообще в данный момент что-то такое волшебное происходит сразу в трёх этих странах. Мой успех в России – это что-то феноменальное. Ведь здесь нет никакой широкой кампании, раздутой рекламы, гиперпиара. Весть передаётся из уст в уста. Люди чувствуют новые веяния, буквально ловят их «с воздуха» и не хотят упустить.
– У писателей вообще и у писателей-фантастов в особенности нередко наблюдается стремление нести миру некую философскую мысль – даже если его книга о роботах или о марсианах. За подобное стремление к мессианству искренне презирал Достоевского Набоков. Как сочинитель чувствуете ли вы себя носителем «месседжа» – иначе говоря, философского послания людям? И что это за «месседж»?
– Люди хотят быть ведомыми. Моя первая задача – развлечь их, вторая – научить, и третья – дать им надежду. И мне доставляет удовольствие делиться с читателями своими откровениями. Но при этом, разумеется, я стремлюсь привлекать и тех читателей, которым интересны такие сочинители и описатели, как Бальзак. Что касается «месседжа» как такового – я уже писал, что человеку так же трудно осмыслить весть и новость о Боге, как атому из поджелудочной железы кота понять вестерн, идущий по телевизору. И я как писатель стремлюсь помочь своим читателям разобраться во всём этом.
– Читая ваши книги, средний читатель чувствует себя «продвинутым», чуть не избранным – и от этого впадает в эйфорию. Ваши книги нарасхват, а критика их не жалует, считая, что вы пудрите мозги обывателю. Тем самым критика ставит на одну доску занимательное чтение и чтиво. Поэтому «вечный» вопрос: что делать? Писать для элиты либо нравиться всем?
– Это «вечная» проблема не моя, а критики. Чем выше тиражи, чем больше писатель нравится читателю, тем меньше он нравится критике.
– Всё-таки поговорим о второй книге вашей трилогии «Третье человечество». Там вы касаетесь будущего – в том числе и в физическом плане. Предрекаете пришествие «уменьшенного» человека. По-вашему, эти новые люди, «микрочелы», если позволите, идут на смену нам, обычным человекам. Однако, согласно статистике, человечество, как раз наоборот, растёт. В среднем люди последнего поколения выше на 17 сантиметров. Чем вы объясняете такое противоречие?
– Противоречия нет. Мы проживаем эру Второго человечества. Одна эра была до нас. И после нас будет ещё одна. Люди этой эры станут меньше, уязвимее, женственнее и солидарнее.
– Вы, значит, верите в женскую солидарность?!
– Я верю, что со слабостью и беспомощностью можно справиться, лишь действуя сообща. И в новой эре это неминуемо произойдёт.
– Как вам пишется? Испытываете ли вы пресловутые муки творчества?
– Я пишу и веселюсь. Писать вообще нужно весело. Чувствовать себя свободным и оттого счастливым.
– Ваши любимые книги предшественников и современников?
– «Путешествие к центру земли» Жюля Верна. «Основание» Айзека Азимова. «Божественное вторжение» Филиппа Дика. «Саламбо» Гюстава Флобера.
Беседовала Кира САПГИР
Три обязательных вопроса:
– В начале ХХ века критики наперебой говорили, что писатель измельчал. А что можно сказать о нынешнем времени?
– Об этом надо спрашивать у читателя! Я – по ту сторону баррикады! Но, перевоплотившись в читателя, я скажу: всё – вопрос времени. Если XIX век – время реалистического «большого романа», будь то Бальзак или Толстой, то следующий за ним ХХ – век новаторства, век поисков, век авангардизма. А наш XXI век – это век «хип-хопа», «хитовый» век. Нельзя сказать, какой лучше. Просто все – разные.
– Можете ли вы представить ситуацию «литература без читателя» и будете ли продолжать писать, если это станет явью?
– Уверяю вас, даже если я окажусь на необитаемом острове, я буду продолжать писать! Я не могу не писать. Это вошло в меня, стало частью меня, всего моего существования. Если я не буду писать, я задохнусь!
– На какой вопрос вы бы хотели ответить, но я его вам не задала?
– Когда я вновь приеду в Россию! И я хочу туда приехать как можно скорее!
Теги: Бернар Вербер
Большие сюрпризы малой формы
Нобелевская премия по литературе за 2013 год - у канадского прозаика Элис Мунро. Неожиданно? Ничуть. Шведская академия, которая принимает заветное решение, уже давно присуждает премию словно бы по принципу восполнения страноведческих пробелов. На этот раз награда нашла канадского героя (предыдущим канадским лауреатом Нобелевской премии по литературе был Сол Беллоу, проживший большую часть жизни в США).
Удивительно другое. В критических заметках Элис Мунро раз за разом именуется "канадским Чеховым". Принцип, думается, прост: Чехов писал рассказы, и Мунро пишет рассказы. Сама Элис Мунро в недавнем интервью претензию на чеховское наследство вежливо отклонила (хотя призналась, что Чехова читает и почитает).
Откроем, к примеру, белую, глянцевую, с ускользающим размытым женским силуэтом на обложке книгу рассказов Мунро «Слишком много счастья»*. Она открывается «Измерениями» – историей молодой женщины Дори, которая по выходным навещает своего мужа Ллойда в закрытой психиатрической лечебнице. Ллойд угодил в заключение по причине, как постепенно выясняется, шокирующей. Несколько лет назад он – заурядный, в сущности, домашний тиран – в приступе безумия расправился со своими малолетними детьми, Димитрием, Сашей и Барбарой Энн. Он убил их, по его собственному утверждению, в отместку Дори, которая осмелилась не просто впервые в жизни возразить ему, но и сбежала из дому и провела ночь у своей подруги. После суда и приговора, спустя время, Дори начинает приезжать к мужу, разговаривать с ним, а тот пишет ей многостраничные проникновенные письма.
«Что я знаю в самом себе – это моё собственное Зло. В этом секрет моего комфорта... Я – Монстр? Мир говорит так, и если так сказано, я согласен... Я могу сказать, что тогда я был безумен, но что это значит? Сумасшедший. Нормальный. Я – это Я. Я не мог изменить своё Я тогда, и я не могу изменить его теперь» ( здесь и далее перевод мой. – А.К. ).
Дори пытается понять, нормальна ли она сама? Виновна ли в произошедшем и как искупить эту иллюзорную вину? Выходит, что супруг много ближе ей, чем прочие персонажи рассказа. Ближе, чем подруга Мэгги, которая невольно спровоцировала бунт и трагедию Дори. Чем доморощенный психоаналитик мисс Сэндс. Чем верующие доброжелатели, которые вручают ей буклет с изображением Иисуса Христа.
«Когда тебе плохо, вот тогда они стараются тебя заполучить», – говорит Дори, и тогда осознаёт, что её мама однажды сказала то же самое, когда какие-то женщины с подобной целью посещали её в госпитале. «Они думают, что ты упадёшь на колени, и тогда всё будет в порядке».
Дори не падает на колени, разумеется, как ей и подобает в политически корректной светской литературе. Дори переживает катарсис другого рода: она оказывается свидетелем дорожной катастрофы, спасает юного водителя грузовика от гибели, применив искусственное дыхание – так, как её учил когда-то муж-детоубийца, бывший больничный ординатор...
Впрочем, что-то мешает читателю воспринимать всерьёз психологические дискурсы Ллойда. Убиенные дети являются отцу отнюдь не «мальчиками кровавыми в глазах», а счастливыми и повзрослевшими, живущими теперь в иных «измерениях». Чтобы мы смирились с этой историей, чтобы могли без отвращения читать все эти «письма из мёртвого дома», автору пришлось говорить о несчастных детях отрывочно, отстранённо. Под пером Мунро дети остались всего лишь картонными силуэтами, не обрели жизненных черт, потому-то их страшная гибель словно бы мелькнула на периферии сознания, не потрясла, в неё не веришь, как и в раскаяние монструозного папаши.