class="p1">Самопрезентация революционеров изменялась потому, что каждый исторический скачок вызывал желание переосмыслить жизнь, пересказать ее по-новому, более правильно. Эсхатологическое прочтение времени играло тут ключевую роль – чем ближе к концу, тем пристальнее взгляд. То, что черно-белая палитра, к которой пришел сталинизм, не была исконным свойством большевистского «я», станет ясно, если мы сфокусируем внимание на дискурсе о человеке времен новой экономической политики (НЭП), проводившейся с 1921 года [47]. На экономическом уровне НЭП представлял собой метод организации народного хозяйства. Под угрозой голода и восстаний большевики были вынуждены отступить от жесткой уравниловки времен Гражданской войны и разрешить, в определенных рамках, восстановление частного предпринимательства. Однако новая экономическая политика, как объяснял Ленин, имела и широкие последствия в отношении чистоты партийных рядов. Чуждые классы «окружают пролетариат со всех сторон мелкобуржуазной стихией, пропитывают ею его, развращают его, вызывают постоянно внутри пролетариата рецидивы мелкобуржуазной бесхарактерности…» [48]. По мнению партийных обозревателей, «победа Красной армии на всех фронтах усилила повсеместный наплыв в партию… чуждых ей по своему социальному положению и по всей своей политической психологии элементов». Х съезд впервые вступил на путь создания «рогаток» при вступлении в партию, куда доступ до сих пор был почти совершенно свободный [49].
Большевики боялись, что с учреждением НЭПа революционный дух пойдет на убыль. Понятие «упадок» указывало на подверженность пролетариата слабостям, которые нельзя описать ни как чисто физические, ни как чисто моральные, но которые следует характеризовать как гибрид тех и других. Дискурс об «упадке» транслировал тревогу за здоровье политического тела революции: считалось, что частичное восстановление капитализма отбросило советское общество в эпоху экономической конкуренции, которая ассоциировалась с животной стадией существования человечества [50]. При этом, как ни тревожны были настроения переходного времени, сомнений в исторической роли революции 1917 года быть не могло. Мировая история уже вошла в свою заключительную фазу; НЭП был «воротами» в коммунизм, шарниром, соединяющим времена рабской зависимости с эпохой свободы. В эсхатологической перспективе этому периоду предстояло стать временем испытаний и окончательного отделения зерен от плевел, а посему были предприняты последние попытки, направленные на то, чтобы переделать сердца людей. Распределив индивидов по шкале чистоты, большевики разделили общество на пролетариев, которые, предположительно, достигли света коммунизма, мелкобуржуазное болото, расположенное где-то на полпути к спасению, и, скорее всего, потерянные для будущего осколки классов-эксплуататоров.
В поэтике большевистской автобиографии любая отправная точка на пути к свету была возможна, однако каждая требовала своей трактовки, своего литературного оформления. Тем, кто находился ближе к рабочему классу, требовалось совершить над собой минимум усилий, они могли написать короткую, небогатую событиями историю своей жизни. Зато автор, когда-то близкий к буржуазии, должен был тысячу раз каяться и отрекаться от прошлого. Ему полагалось подробнейшим образом рассказать о своем преображении – часто длительном и полном разного рода драм – в большевика. Либо само собой разумеющееся, либо мучительное и труднодосягаемое обращение являлось существенным элементом автобиографии – этот ключевой момент в тексте играл роль моста между узкоклассовым умонастроением и универсальным сознанием.
Важной ареной революционизирования человеческой психики были высшие учебные заведения (вузы) – главный источник материала для анализа, предпринятого в этой книге. Большевизированные во время Гражданской войны, вузы воспринимались в 1920‐х годах как место обретения пролетариатом своего сознания. В то же время образ жизни студентов, их распорядок дня, нагрузка на нервную систему толковались как источник повышенной опасности. Самсонов, красный партизан, слушатель Коммунистического университета им. Свердлова в 1920 году, забыл недавние революционные победы в боях и спился: «…только в Красной армии не пил, – каялся он, – был человеком, а теперь скотина, спасите меня, ведь я гублю не себя только, а и дело революции, за которую бился» [51]. Артемкин А. с медицинского факультета МГУ в сентябре 1926 года просил поддержки у «родной партии» в стихотворной форме: «Я работал, пока были силы, а теперь не пойму, отчего мои нервы и мышцы заныли. Ко всему отпал интерес, ко всему отпала охота. Вот уже вижу, слетает с небес тяжкая предсмертная дремота. <…> За свои слова не отвечаю, родная партия, я больной, чувствую, что бредить начинаю. <…> Я желал бы забыть свои муки, что терзают душу мою, но никто не протянет мне руки, бесславно умру не в бою» [52]. «Меня убивает разбросанность и погоня за куском хлеба, – жаловалась казанская студентка в середине 1920‐х. – Здоровье в последнее время сильно „хромает“: к малокровию и неврастении, бывших у меня ранее, прибавляется в последнее время и бронхит, и, по-видимому, не в шутку» [53]. Весной 1928 года студент Политехнического института Андрей Юров в письме товарищу сообщал о безразличии, отвращении к «общественной жизни» – «многочасовой говорильне». «Сгореть в огне революционной работы, положить голову на поле брани – согласен, но медленно погибать от нищеты – не согласен. Лучше смерть. Руки тянутся к револьверу, будущее не радует, а пугает» [54].
Волнуя новую власть, университеты стали объектами усиленного надзора и вмешательства. Согласно Павлу Сакулину, студенты были колеблющимися душами. В годы учебы, считал он, все смешивалось в их головах и «они еще не совсем освоили разницу между добром и злом» [55]. Другие социологи также полагали, что студенты не идеальное сырье для партии. В отношении рабочих коммунистическое сознание могло быть делом будущего, так как существовала уверенность, что позже оно разовьется благодаря влиянию физического труда и насаждаемого коллективизма. Что касается студентов, коммунистическое сознание должно было быть уже сформированным и четко выраженным, так как разлагающая университетская жизнь вряд ли могла его сформировать. Возникал парадокс: с одной стороны, студенты находились в «нездоровых» с точки зрения классового анализа учреждениях; с другой – партия требовала от них высшего уровня сознательности. Студенты, писавшие свои автобиографии, должны были быть образцовыми авторами и в совершенстве владеть правилами коммунистической самопрезентации, если хотели стать членами братства избранных, – именно этот факт делает анализ написанных ими автобиографий особенно интересным [56].
Основная масса материалов для данного исследования взята из протоколов, которые велись партийными ячейками высших учебных заведений в Петрограде (Ленинграде), Томске и реже Смоленске. Петроград – бывшая столица, второй центр образования после Москвы, Томск называли сибирскими Афинами, но в то же время он был окружен сельскохозяйственными районами. Если партия верила в революционную сознательность ленинградских студентов, то преобладание крестьянских элементов в Томске постоянно вызывало тревогу. Кроме того, эти регионы отличались и в политическом отношении: Петроград был «колыбелью революции», тогда как Томск – территорией, занятой белыми в годы Гражданской войны. Но даже в отношении Петрограда высказывались опасения: в дореволюционное время студенты не однажды проявляли