Дата появления фразы о карликах — XII век. Меньше столетия протекло с тех пор как затихли споры по вопросу, из-за которого волновался весь христианский мир со времен первых чтений Апокалипсиса до ужасавшего народ Тысячного года. Эти страхи были сильно преувеличены в том, что касается массовых движений. Но их отголоски явственно слышатся в литературе милленаризма и во многих еретических идеях и течениях, более или менее законспирированных. Милленаризм (невротическое ожидание конца времен) в эпоху появления высказывания о карликах составлял собой тему бурных обсуждений во множестве еретических движений, однако из группы тем, обсуждавшихся в традиционной церкви, милленаризм быстро испарился. Второе пришествие, конечно, ожидалось, но церковь начала описывать это Второе пришествие как некую идеальную заключительную точку развития истории, так что момент Второго пришествия окрасился положительными тонами. Карлики на плечах великанов сделались символами продвижения к светлому будущему.
С появления в средневековых писаниях этого высказывания о карликах начинается история современного мира. Новизна этой истории и этого мира обусловлена именно тем, что заново обретаются ориентиры, отринутые отцами. Разберем для примера интересную ситуацию, в которой жили известные философы итальянского гуманизма — Пико делла Мирандола[542], Марсилио Фичино. Оба они, как рассказывали нам учителя в школе, — главные герои великой битвы против средневековой косности; приблизительно в тот же период в эстетику был введен термин «готика», то есть нечто темное, мутное, неровное, средневековое. Казалось бы, наступала эпоха сугубой ясности и четкого рационализма. Но чем же были заняты упомянутые здесь выше Пико и Фичино? А заняты они тем, что изучают Платона, предпочитая его Аристотелю, и открывают для себя и для мира «Corpus Hermeticum» и документы халдейских мудрецов. Они возводят храм нового знания на такой ветхой мудрости, которая уходит в глубь времен, давнее даже самого Иисуса Христа. Так что не стоит соглашаться с теми, кто расписывает Гуманизм и Возрождение революционными красками. Их новаторская стратегия зиждется на одном из самых реакционных передергиваний, какие только имели место в истории познания (если под реакционностью в философии понимать возврат к вневременному Преданию). Тут мы имеем дело с такими отцеубийцами, которые, ликвидируя отцов, карабкаются на дедовские плечи и с их мощных плечей обретают ренессансную возможность увидеть человека в качестве центра и средоточия мироздания.
Думаю, лишь после результатов, достигнутых наукой в XVII веке, западная культура получила право заявить сама себе в первый раз, что она перевернула мир кверху тормашками, взаправду совершила революцию в познании. И все же отправная точка этой новой науки — гипотеза Коперника — восходила все к тем же платонизму и пифагорейству. Иезуиты во времена барокко задались целью построить современный мир, альтернативный по отношению к коперникианскому: ища альтернатив, они открывали древнейшую письменность и изучали цивилизации далекого Востока. Исаак де ла Пейрер, отъявленный еретик, доказывал с бумагами в руках (ниспровергая библейскую хронологию), что мир был начат задолго до появления Адама, в морях, омывающих Китай, и что воплощение Духа Святого является всего лишь только второстепенным эпизодом в истории нашего земного шара. Вико[543] видел всю историю человеческого рода как продвижение от древних великанов к эпохе, когда наконец удастся начать рассуждать чистым разумом. Французское просветительство мыслило себя как радикально современное движение, в доказательство чего убило (прямо-таки взаправду убило, на гильотине) своего отца — избрав в качестве козла отпущения Людовика Капета[544]. Но даже и французские просветители (достаточно почитать хоть немного «Энциклопедию») то и дело обращались к великанам прошлого. В «Энциклопедии» много гравюр с изображением станков — в честь развивающейся мануфактурной промышленности, — но бок о бок с этими материалами есть и статьи «ревизионистские» (в смысле — где история человеческого общества пересматривается глазами активнейших карликов).
Великие коперникианские революции XIX столетия получили импульс от предшественников-великанов. Канта разбудил от догматического сна Дэвид Юм[545]. Романтики выдумали «Бурю и Натиск»[546] под впечатлением средневековых руин и туманов. Гегель окончательно утвердил примат нового над старым, представив Историю как движение к совершенству без осечек и сожалений, и пересмотрел всю историю человеческой мысли. Маркс выработал свой материализм, взяв себе за отправную точку (в дипломной работе) греческих философов-атомистов. Дарвин аннулировал библейских пращуров и назначил «великанами» крупных антропоморфных обезьян, на чьи плечи и приземлились, оказывается, первые люди, сойдя со своих деревьев, после чего сразу оказались, еще не избыв ни изумления, ни свирепости, перед такой необычной задачей, как необходимость управляться с хватучим противопоставленным большим пальцем руки.
Со второй половины XIX века зарождаются новаторские стили в искусстве, которые почти целиком сводятся к новому употреблению старых приемов. Именно в этом новизна прерафаэлитов и декадентов. Новая близость к некоторым далеким отцам приводит к бунту против отцов непосредственных, развращенных чересчур легкой жизнью, наступившей после изобретения механического ткацкого стана. Кардуччи был глашатаем современности, он создал гимн Сатане, однако то и дело продолжал обращаться за подсказками и идеалами к мифическому прошлому коммунной Италии.
Авангардисты начала XX века — казалось бы, самый чистый случай отцеубийства во имя модерна, под широковещательные заявления, что отныне все свободны от раскланивания перед прошлым. Это победа гоночного автомобиля над Никой Самофракийской. Это убийство лунного света[547]. Это культ войны как единственной гигиены мира. Это кубистское расчленение форм. Это марш абстрактного искусства к белому холсту, замена музыки шумом или молчанием или замена гармонической тональности — «серией»; в моду входят офисные опен-спейсы с низкими стенками, которые не возвышаются над пространством, а поглощают его, в моду входят дома в форме стелы — параллелепипеда. Минималистское искусство торжествует. Торжествует и такая литература, которая формируется путем деструкции нарративного потока и нарративного времени во имя коллажа и белого листа.
Однако после того как ниспровергнуты великаны-кумиры и обнулено все наследие прапращуров, опять-таки начинает проклевываться в карликах почтение к высшим авторитетам. Пример подобного почтения — не столько Маринетти, который, замаливая грехи за убийство лунного света, вступил в Академию Италии (каковая Итальянская академия к лунному-то свету донельзя благоволила!), сколько Пикассо[548], который, чтоб получше разделать человеческое лицо, вдумчиво изучал классические и возрожденческие каноны, в итоге возвратившись к образам древних минотавров. Дюшан[549] пририсовал усы Джоконде, но ему потребовалась Джоконда, чтобы было кому приделать усы. Магритт[550], дабы провозгласить, что рисуемое им — это не трубка, вынужден был нарисовать с тщательнейшей реалистичностью — именно трубку. Наконец, великое отцезаклание, совершенное над историческим телом романа, отцезаклание Джойса, совершилось в форме перепева гомерова сюжета. Новейший джойсов Улисс плывет, сидя на плечах минувшего, привязавшись к корабельной мачте мифа и литературы[551].
Вот мы с вами и подплыли к самому заветному: к постмодернизму. О постмодернизме говорят все, всегда и применительно ко всему. Однако все-же, наверное, есть нечто общее в культурных операциях, называемых постмодернистскими. Я имею в виду, что постмодернизм — это реакция, вполне возможно бессознательная, на ницшеанское «Второе несвоевременное рассуждение» об истории, где объявляется «ущербным» «развитие исторического чувства». Если это историческое чувство, столь ненавистное для Фридриха Ницше, не сумели выгнать из своего сознания даже революционеры и авангардисты, что ж — придется нам всем смириться с тягостными влияниями и всегда учитывать прошлое в общем плане, но посильно стремиться отойти от него на максимальное расстояние, допускаемое иронией[552].
Мы подошли к последнему, недавнему этапу поколенческого бунта: к 1968 году. Это яркий пример протеста «новой» молодежи против общества взрослых, против всех, кому нельзя доверять, кто старше тридцати лет. Оставим в стороне американских хиппи, вдохновлявшихся заветами старого доброго Маркузе[553], и вспомним, какие лозунги выкрикивали демонстранты в Италии: «Viva Marx!», «Viva Lenin!», «Viva Mao Tze Tung!». Это как раз показывает, до чего были необходимы пращуры-великаны тем, кто протестовал против предательства отцов (то есть парламентских левых). Становится культовой даже фигура новоявленного puer senilis, Че Гевары[554] — он умер молодым, но после смерти сделался иконой мудрости, и это юноша со всеми достоинствами старика.