Георгий Иванов склонился и перед памятью Ходасевича, и перед памятью Цветаевой – перед теми, у кого в тридцатые годы оспаривал «бедное, потертое кресло первою поэта русской эмиграции». А «формальное» их примирение (по свидетельству Ю. Терапиано) состоялось еще в 1934 году на вечере памяти Андрея Белого – примирил поэтов впоследствии погибший в гитлеровском концлагере прозаик Юрий Фельзен.
Проведение границы между «мемуарной» и чисто художественной прозой Г. Иванова – занятие неблагодарное и почти лишенное смысла. «Есть воспоминания, как сны. Есть сны – как воспоминания. И когда думаешь о бывшем «так недавно и так бесконечно давно», иногда не знаешь, где воспоминания, где сны» («Петербургские зимы»). Или там же, полусотней страниц дальше, находим слова, служащие ключом к этим снам-воспоминаниям: «Классическое описание Петербурга почти всегда начинается с тумана. <…> Там, в этом желтом тумане, с Акакия Акакиевича снимают шинель, Раскольников идет убивать старуху, Иннокентий Аннинский, в бобрах и накрахмаленном пластроне, падает с тупой болью на грязные ступени Царскосельского вокзала». Спустя четверть века, в «Закате над Петербургом», Георгий Иванов почти дословно повторит этот абзац, только «желтый» туман станет «призрачным», а после упоминания Раскольникова будет сказано еще и о том, что «Лиза бросается в ледяную воду Лебяжьей канавки». Иначе говоря, персонажи Гоголя, Достоевского, Пушкина (скорей – Чайковского, потому что в «Пиковой даме» Пушкина Лиза ведет себя более спокойно) сосуществуют в одном воздухе с реальным Иннокентием Анненским: здесь не просто «все перепуталось, и сладко повторять», здесь перед нами сознательная и последовательная мифологизация действительности. Характерно, что литературную деятельность Г. Иванов начал почти детской рецензией на «Кипарисовый ларец» Анненского, поэта, которого не только Иванов, но и старшие его современники воспринимали как человека-легенду. Появление Анненского в «петербургском тумане» предопределено им самим первой строфой «Петербурга»:
Желтый пар петербургской зимы,
Желтый снег, облипающий плиты…
Я не знаю, где вы и где мы,
Только знаю, что крепко мы слиты.
В «мифологических» мемуарах Г. Иванова знания правды ничуть не больше. В главе о незаслуженно забытом поэте А. К. Лозина-Лозинском Г. Иванов пишет: «Я знаю, что Любяр – псевдоним поэта, хитрым несколько раз кончал с собой и, наконец, недавно покончил. <…> Зачем тревожить память мертвого? Я говорю это вслух». Собеседник вручает Г. Иванову визитную карточку– «Лозина-Лозинский… такая-то улица…» – иначе говоря, может создаться впечатление, что автор беседует с призраком. Нет: несколькими строками ниже сообщено, что «на этот раз (недели через три после нашей встречи) самоубийца-неудачник своего добился». Какая уж тут достоверность фактов? В действительности А. К. Лозина-Лозинский отравился морфием 5 ноября 1916 года. В беседе с «призраком» Г. Иванов пишет, что читает призраку все, «вплоть до любовных стихов, позавчера сочиненных»,– «Закат золотой. Снега…». И здесь многое не сходится: стихотворение не любовное, оно обращено к Гумилеву, находящемуся на фронте, напечатано было в сборнике «Петроградские вечера» (кн. 4, 1915) – так что либо «позавчера» было год тому назад, либо встреча с «призраком» и «вечер памяти поэта Любяра» разделены не тремя неделями, а но меньшей мере годом, либо, что наиболее вероятно, никакой встречи вообще не было, «воспоминания – как сны, сны – как воспоминания». Вероятней всего, не было и встречи с Комаровским «на скамейке Анненского» в Царском Селе. Многое другое происходило в воображении – и только. Порой даже удивляешься, добравшись до тех самых «двадцати пяти процентов правды», о которых говорил Г. Иванов Ходасевичу и Берберовой, узнаешь, к примеру, о реальном существовании «баронессы Т.» (Таубе-Аничковой) или о подлинности истории с изданием альманаха под редакцией «самого» Дмитрия Цензора («Китайские тени»), о том, что и вправду Г. Иванов перед отъездом из России в Москве заходил к Мандельштаму (очерк «Качка»), о многом другом: художественная ценность текста во всех без исключения случаях у Г. Иванова неизмеримо превышает его же ценность как документа.
Те же приметы находим и в «собственно художественной» прозе Г. Иванова. Уже упоминавшийся герой раннего рассказа «Черная карета» (1916), поэт Лаленков, «был поэт не очень плохой – не очень хороший. Двадцати лет он «подавал надежды» – теперь, двадцати четырех, писал не хуже и не лучше, чем четыре года назад». Если предположить хоть немного автопортретности в образе Лаленкова (а для этого есть основания) и наложить биографические цифры на судьбу Г. Иванова, то они почти сойдутся – разве что Лаленков окажется на два года старше Иванова (если действие рассказа происходит в 1916 году): именно спустя четыре года после выхода первого своего поэтического сборника Г. Иванов никак еще не может найти новою поэтического ключа к творчеству – он лишь на подступах к «Садам», следующему своему этану. Но носящий множество общих с Лаленковым и Георгием Ивановым примет герой «Третьего Рима» Юрьев демонстративно очерчен как человек, музам непричастный, стихи для него – «баобабы», а «баобабами» он про себя называет «все отвлеченное, не имеющее отношения к реальной жизни, т. е. к шампанскому, женщинам, лихачам и способам раздобыть на это деньги». При этом разным героям Иванова на ум то и дело приходят поэтические строки, и герои постоянно не могут вспомнить, чьи же это стихи: «Господи, я и не знал, что она так некрасива»,– подумал Юрьев стихами какого-то поэта». Инженер Рыбацкий в том же романе «вспомнил неизвестно чью, неизвестно откуда запомнившуюся строчку» – «Дней Александровых прекрасное начало». Лирический герой «Распада атома» пишет: «Человек начинается с горя», как сказал какой-то поэт». Юрьев не помнит, кто такой Анненский, Рыбацкий не помнит, кто такой Пушкин, герой «Распада атома» не помнит, что нашумевшее стихотворение Алексея Эйснера «Надвигается осень. Желтеют кусты…» напечатано в начале 1930-х годов на страницах столь обжитых самим Ивановым «Современных записок». Все мифологизируется, притом «мифологическое» цитирование оказывается точным, а цитирование точное сплошь и рядом искажает цитируемый текст до необходимого Иванову смысла,– гак, цитируя себя самого, он вместо «В тринадцатом году, еще не понимая…» в пятидесятые годы пишет: «В семнадцатом году»,– и примерам нет числа. Реальность и литера тура проникают друг в друга, «взаимно искажают отраженья». И все возвращается в туман – в тот самый ни с чем не Сравнимый желтый туман петербургской зимы:
«Молодой Блок читает стихи… и хоронят «испепеленного» Блока. Распутина убили вчера ночью. А этого человека, говорящего речь (слов не слышно, только ответный глухой одобрительный рев),– зовут Ленин…
Воспоминания? Сны?
Какие-то лица, встречи, разговоры – на мгновение встают в памяти без связи, без счета. То совсем смутно, то с фотографической точностью… И опять – стеклянная мгла, сквозь мглу – Нева и дворцы; проходят люди, падает снег. И куранты играют «Коль славен…».
Нет, куранты играют «Интернационал».
Очень трудно признать этот отрывок прозой, в крайнем случае это– стихотворение в прозе (на самом деле процитированы «Петербургские зимы» – пресловутый «документ»). Здесь мы вплотную подходим к произведению, представляющему собою уникальный образец этого жанра,– к «поэме в прозе» «Распад атома», хотя сам Г. Иванов так ее никогда не называл, а исследователи заносили то в прозу, то в стихи по своему хотению. Книга была закончена – если верить дате, что у Г. Иванова не всегда возможно, – 24 февраля 1937 года, накануне многолетнего, до середины сороковых годов затянувшегося полного молчания. «Лирической поэмой в прозе» назвал «Распад атома» самый прозорливый из недругов Георгия Иванова – В. Ходасевич в рецензии на эту книгу, опубликованной в газете «Возрождение» 28 января 1938 года: «Во всяком случае, ее стихотворная и лирическая природа очевидна. С первого взгляда модных ныне «человеческих документов», но что было бы неверно и несправедливо (так в газете.– Е. В.). К чести Георгия Иванова необходимо подчеркнуть, что его книга слишком искусственна и искусна для того, чтобы ее отнести к этому убогому роду литературы». Ходасевич указал и на то, что в «Распаде атома» Г. Иванов прежде всего отказался от обычного в лирике знака равенства между автором и героем. Но ниже следует утверждение: «…беда в том, что Иванов все-таки по природе и свойствам дарования – поэт, а не беллетрист, и построить историю героя так, чтобы она была объективно убедительна, ему не удалось». С Ходасевичем не поспоришь: может быть, и не удалось, нет лишь уверенности, что в своем творчестве Г. Иванов где бы то ни было вообще хотел быть объективно убедителен – субъективное начало было для него в творчестве неизмеримо более значительным (а для нынешнего читателя – более ценным). Герою Иванова, замечает Ходасевич, «кажется, будто он «перерос» искусство. В действительности он до него не дорос. <…> Пушкинский стих об Арагве он цитирует несколько раз – и всегда с ошибкой: «На холмы Грузии легла ночная мгла». У Пушкина этой безвкусицы, этого «легла мгла» нет, Пушкин не мог ее написать,– а герой Иванова ее твердит, он даже повторить не умеет того, что Пушкин умел написать, потому что у него уши заложены».