Они часто собирались — одни, своей маленькой компанией. Какие только разговоры не ходили по станции и по поселку в связи с этими «сборищами»! Секретарь райкома комсомола, которого звали Борей Корниловым, хорошенький мальчик с внимательными нежными глазами, решил однажды лично удостовериться и, встретив как-то Марину, попросил разрешения прийти к ней в гости. «А приходи!» — сказала Марина. Вечером он явился в галстуке и с запонками на манжетах белой рубашки. А у Марины была вся компания, сидели в растерзанном виде, стоял жуткий крик: «Развитие личности — это цель общества или средство, с помощью которого общество заботится о своем собственном развитии? Конкуренция — лучше или хуже соревнования? Гуманно ли сохранять жизнь родившимся уродам? Можно ли жить без веры, а если с верой — то во что?» Секретарь сел в уголок, долго молчал, слушал, потом тихо встал и ушел. Придя домой, сказал своей жене Люде: «Представляешь, ни грамма водки! Как у баптистов!»
Но иногда они валяли дурака в прямом смысле слова: возились, устраивали кучу-малу, играли в пантомимы, бузили. Марина Григо любила сказки. У детей механика Петровича, а их было без счета, имелся фильмоскоп. Мэнээсы это знали, и вот однажды, когда возникло подозрение на дифтерит и детей увезли в больницу, они выкрали заветный аппарат, расселись в комнате Марины на полу и до поздней ночи крутили двенадцать фильмов-сказок. Их считали на работе взрослыми, и счет к ним был как к взрослым, но если бы кто из начальства увидел их в этот момент, за конфликт, бурно развившийся впоследствии, их просто бы выпороли.
Они по-стариковски были ласковы друг с другом. Обнять, поцеловать — это делалось запросто, при посторонних и без всяких задних мыслей, как проявление доброты, расположения, внимательности. Собравшись, чтобы кого-то послушать или о чем-то поговорить, они всем скопом устраивались на постели, и вот, бывало, пурга за окном, ночь, холод, а у них — сказки, или стр-р-рашные истории, или «Лунная» Бетховена, или Твен с Гашеком, выдаваемые наизусть Алешей Гурышевым, или просто тишина — и свечи.
Рыкчун при Марине часто замыкался и молчал, а потом «раскалывался», после ухода ребят, оставшись у Григо до утра, — болезненно, с надрывом, с выворачиванием души наизнанку. Север суров, отсюда — нервы.
Довольно долго они не могли привыкнуть к смещению времени. Не только в прямом смысле этого слова, ведь разница с Москвой была в шесть часов, а, как бы это выразиться, в смысле философском. Я вот что имею в виду. Однажды Диаров сказал им, что недавно в этих местах рос грецкий орех, и продемонстрировал в доказательство остатки ореха, найденного на берегу мыса Обсервации. «Недавно» прозвучало для них не более как «до революции», и уж никто не мог себе представить, что это было пятьсот тысяч лет назад, задолго до Великого похолодания, когда в Антарктиде были тропические леса, которым еще предстояло стать каменным углем, а в Якутии жили страусы, там и сегодня еще находят страусиные яйца. Но людям, имеющим дело с вечной мерзлотой, пора было привыкать к иным измерениям времени, к иным представлениям о прошлом и будущем. Есть старая индийская легенда об алмазной скале, на которую раз в сто лет прилетает птица, чтобы почистить клюв, и вот когда она сотрет скалу до основания, пройдет секунда вечности. Вы можете, читатель, представить — ладно, не зримо, а хотя бы мысленно — эту секунду? Я не могу. Но ученым-мерзлотоведам, оперирующим в своей науке тысячелетиями, надо уметь.
«Боже мой, — думал я, — ну что такое их конфликт в сравнении с секундой вечности!»
8. ПОЛЕ
Впервые собравшись в поле, Алеша Гурышев взял ружье, сел на крышу вездехода и спросил Рыкчуна, которого считал старожилом: «Вадька, это верно, что тут медведи за каждым деревом?» — «Дурак, — сказал Вадим, — где ты видел в тундре деревья?» — «Это я образно…» — смутился Гурышев.
Однако и «старожил» Рыкчун еще не знал в ту пору, что, встретившись со зверем, надо удирать от него вверх по склону горы, потому что медведя под его собственной тяжестью будет тянуть вниз, и тогда он не догонит беглеца. Эта хитрость, как и многие другие, которыми пользовались местные жители, была «великим» открытием для новичков.
Поле — с палатками, вездеходами, кострами, надбавкой к зарплате, мошкой и комарами и, конечно, работой, составляющей главный смысл их северного существования, — тоже имело свои большие и маленькие хитрости, познать которые им, к счастью, а иногда к несчастью, пришлось.
Экзамен «на комара» был для них даже не экзаменом, а казнью, принятой добровольно-принудительно и длящейся, как им казалось, вечно. Природа, словно нарочно, демонстрировала новичкам свою способность на определенное количество благ и радостей отвешивать равное количество бед и огорчений. Лето, избавляющее от морозов и пурги, компенсировалось мошкой и комарами, а от этих тварей можно было избавиться лишь только с помощью зимы. Диметилфталат, превозносимый теоретиками, от комара практически не помогал. Это была страшная жидкость, злая и вредная, разъедающая даже стекла очков, авторучки и «спидолы». Если она попадала на слизистую, люди кричали криком. Правда, лаборант Василий Иванович Аржаков выпил однажды бутылочку диметилфталата, и хоть бы хны, но злые языки утверждали, что его желудок способен переваривать серную кислоту. Что же касается мошки, то она, вероятно, не знала, что диметилфталат специально придуман от нее, и потому оставалась к нему равнодушной.
Отряды жили в Устьеве. Температура воздуха была до сорока градусов выше нуля. По утрам, выскочив из палаток и стараясь не дышать, — вы можете представить себе это «милое» сочетание: мириады мошки и раскаленный воздух? — мэнээсы бежали к ручью, к своему единственному спасению. Мошка толкалась и била по лицу. Она ухитрялась за сорок шагов бега забраться в уголки глаз, выкусывала там кусочки тела, из ранок начинала сочиться кровь, это было жутко кровожадное зрелище. Жители Устьева спасались лишь полной закупоркой домов и двойными рамами, между которыми в течение суток накапливалась, как песок, дохлая мошка, высотою в полметра. Люди целыми днями и неделями жарили на сковородках дуст и пиретрум: считалось, что тварь, понюхав эту гадость, должна войти в штопор и валиться замертво. Что говорить, если мошка заедала даже собак, а щенки от нее гибли. Здоровые северные псы, привыкшие к любым трудностям, к пурге и морозам, выходящие смело против медведей и волков, бежали от жалкой твари к людям, ища возле них защиту, лезли под лодки и в любые щели. Так что же это за зверь такой — мошка? Всего-навсего крохотная точка, и даже не черная, а серенькая, с прозрачными крылышками, и глазом-то ее простым не видать, — вот поди ж ты! От многих слышал я на Крайнем Севере, что где-то придумали аппарат, вроде пылесоса, который будто бы втягивает в себя мошку и перерабатывает в удобрение.
Ни у кого из наших героев ни разу не было мысли, даже в самые отчаянные периоды летнего поля, бежать с Севера на материк или просто возвращаться на станцию под защиту стен и крыш жилого дома. Это нам очень важно иметь в виду, готовясь к дальнейшим событиям.
Как-то, в один из первых дней поля, сидя у костра, Игнатьев начал разговор с «молодыми коллегами», носящий нравоучительный характер, но содержащий в себе бомбу не очень замедленного действия. Пошучивая и посмеиваясь, он стал говорить о том, что за десять минувших лет перевидал на станции многих начальников отрядов, и были среди них такие, которые мало отличались от золотоискателей времен Джека Лондона. «Клондайк!» — сказал Игнатьев, имея в виду то, что и те и другие, найдя «жилу», старались скрыть ее от посторонних глаз, а «план» станции давали за счет уже известных разработок. «Не наш принцип», — сказал Игнатьев, глядя на притихших мэнээсиков. Когда Вадим Рыкчун спросил: «А как же это — скрывать?» — начальник «мерзлотки» подробно, но с брезгливыми интонациями в голосе стал говорить, что физическая возможность для этого существует. Взять, например, порядок приборов: он может быть фактически одним, а запись в журнале можно вести по-другому, с перестановкой цифр, и никто в этой записи, кроме начальника отряда, не разберется. Схватить его за руку, однако, невозможно, потому что мэнээс в любой момент «отмажется», сославшись на то, что контролировал, мол, работу лаборантов, которые, как известно, могут «лепить» привычные цифры. А на самом деле мэнээс сам избегал контроля со стороны шефа, дожидаясь того момента, когда можно будет «открывать собственное дело». «А это-то к чему?» — наивно спросил Гурышев, и начальник станции, странно посмотрев на Рыкчуна — этот взгляд перехватила Марина и надолго его запомнила, — ответил: «Вот и я говорю: ни к чему!»