Через месяц институт по настоянию Диарова закрыл «малоперспективные» темы, посчитав таковыми те, что не работали на «развитие озер», — возможно, руководители института исходили из желания получить от «мерзлотки» хотя бы одну реальную синицу, чем разрешить ей гонять в небе много абстрактных журавлей.
Самостоятельность мэнээсов полетела ко всем чертям. Повезло только Карпову, хотя он сам был автором собственного везения. Все полтора месяца, которые прошли с момента приезда мэнээсов до окончательного утверждения тематического плана, он работал, не зная отдыха, и ухитрился истратить по своей теме семь с половиной тысяч станционных рублей на одно лишь бурение, не считая зарплаты рабочим и лаборантам. Игнатьев за голову схватился, когда бухгалтер представил ему отчет. И волей-неволей пришлось позволить Карпову довести его дело до конца, то есть дать ему самостоятельность. Диаров был весьма опечален этим обстоятельством, так как, присмотревшись к мэнээсам, рассчитывал более всего на помощь Карпова. Зато тем строже и решительней он пресек попытки остальных вырваться на свободу. Отныне им суждено было в качестве пристяжных работать на подхвате, выполняя отдельные поручения шефа: то делать разработки по снегу, то заниматься солифлюкцией, то наблюдать температурный режим, то изучать геологические колонки. А Марину Григо он вообще усадил на два месяца писать историю станции, и она, кипя и возмущаясь, ее написала, хотя рукопись потом забрал механик Петрович, многочисленным детям которого поручили изготовить из бумаги украшения для новогодней елки.
Мэнээсы при всем желании никак не улавливали связи между отдельными заданиями шефа и темой «развитие озер», возможно, потому, что сам Диаров шел ощупью, кидаясь из стороны в сторону, а объясняться с молодыми учеными он, вероятно, не желал или не имел времени. Так или иначе, но мэнээсы считали свою работу бросовой, лишенной смысла, ничего не дающей ни уму, ни сердцу. Был ли в такой оценке резон, не знаю, мне трудно судить, но факт остается фактом: Рыкчун ходил злой и напряженный, готовый вот-вот взорваться, Марина Григо была способна издавать только шипящие звуки, и лишь Алексею Гурышеву было покойно на душе и даже в какой-то степени интересно: он загадал, что произойдет быстрее — ему ли прекратят выплачивать зарплату за тунеядство, или он сам откажется от денег ввиду проснувшейся совести?
Уходили дни, недели, месяцы, и если зря тратить время обидно всегда, то тратить его на Крайнем Севере — подавно.
И мэнээсы начали роптать.
6. ЛАКОМЫЙ КУСОЧЕК
Однажды по поручению друзей Вадим Рыкчун пошел говорить с Игнатьевым. Что мог сказать ему начальник станции, кроме как успокоить и посоветовать «не мутить воду»? Время, мол, пролетит незаметно, в возрасте мэнээсов потерять годик-второй — не трагедия. Наконец, почему бы им на основе докторской диссертации Диарова не попытаться сделать свои кандидатские? Тема «не та»? Ах, бросьте, любовь к темам у молодых диссертантов приходит «во время еды»! В разговоре Игнатьев называл молодых коллег «мэнээсиками» и даже некоторым образом им сочувствовал.
Тут я вынужден сделать небольшое отступление, чтобы рассказать читателю о причинах этого странного сочувствия. Дело в том, что научная судьба самого Игнатьева сложилась тоже непросто. Когда он десять лет назад впервые приехал на станцию, его подключили к теме тогдашнего научного руководителя Сисакяна. Тема называлась «Механические свойства льда». Целый год Игнатьев просидел в шурфе — это не образ, а в прямом смысле слова, поскольку его «лаборатория» была на глубине двенадцати метров. Сисакян, как и Диаров, делал докторскую диссертацию. Через год Игнатьев написал отчет о своей работе. Обычно мэнээсы сами защищают свои отчеты на ученом совете, но Игнатьеву защищать не пришлось, он просто отослал материалы шефу, который, закончив сезон, успел уехать в Москву. Все данные, предложения и выводы, сделанные Игнатьевым, Сисакян использовал, и хорошо еще, что сослался на Игнатьева, однако автором работы стал один. Игнатьев не роптал, хотя ему было обидно: год пролетел, ничего не дав ни в смысле карьеры, ни в смысле научной самостоятельности.
Потом его подключили к новому руководителю Жихареву, который работал по солифлюкции. Отношения Игнатьева с Жихаревым сложились хуже, чем с Сисакяном, потому что Игнатьев в ту пору начал работать над собственной темой. Она почти совпадала с жихаревской, только один думал о докторской диссертации, а другой — о кандидатской. Два года подряд они писали совместные отчеты, потом Жихарев уехал домой, и все зарисовки, сделанные Игнатьевым, — а это были не просто фотографии, это были размышления! — увез с собой. Игнатьев вновь оказался у разбитого корыта. Тогда он стал соображать: что делать? Кто-то посоветовал ему взять новую тему, не задевающую интересов Жихарева. Он так и сделал. Выдвинул свои постулаты, наметил свою методику, чтобы ни у кого не было сомнений в его, игнатьевской, научной самостоятельности. Но даже этому плану не суждено было осуществиться. Последние два года Игнатьев как проклятый собирал материалы для Диарова. Он забросил свои постулаты и потащил чужую телегу, надеясь когда-нибудь вернуться к застрявшей на полдороге своей.
Все это вспомнил или мог вспомнить Игнатьев, беседуя с Рыкчуном. Ему, начальнику «мерзлотки», прошедшему «университет» мэнээсов, странно было слышать от молодых коллег: «Мы не желаем свое лучшее десятилетие тратить на дядю!» Чего вопят? А он, Игнатьев, — желал? Предположим, ему просто не повезло: попадал на шефов либо бездарных, либо эгоистичных, а потому озабоченных только собою и плевавших на учеников, на продолжателей дела, на то, что называют «научной школой». Но если человек, однажды упав с колокольни, остается жив, он может считать это «случайностью». Второй раз упав с той же колокольни и с тем же результатом, назовет «совпадением». А третий? Он скажет: «Привычка!» Так и Игнатьев: свое невезение он объяснял неизбежностью, по крайней мере во всем, что связано с мерзлотоведением. «Пароконную телегу нашей науки, — мог сказать он Рыкчуну, — одна лошадь не вытянет! Руководитель темы есть руководитель темы! Все должно доставаться ему! А вы хотите сразу стать коренными?! Довольствуйтесь тем, что хотя бы овса получаете наравне со всеми!» — под «овсом» он подразумевал деньги.
Но нет, из осторожности Игнатьев не сказал всего этого Рыкчуну, только подумал, а после ухода Рыкчуна вдруг сообразил, что «эти гаврики» так просто не замолчат, что они будут протестовать, защищаться, «мутить воду», — они были из теста, замешенного на десять лет позже игнатьевского. Первый ветерок уже подул от них в сторону руководства, до урагана было далеко, но, чтобы его гарантированно не допустить, следовало уже сейчас принять меры. Какие?
Читатель помнит: заместителя у Игнатьева в ту пору не было. Ну что ж, пришла пора вспомнить об этом и начальнику «мерзлотки». Правда, задача его была не из легких: Игнатьев хотел одним лакомым кусочком утолить голод кого-то одного из мэнээсов, но так, чтобы насытились все.
Карпова он сразу отставил, посчитав его человеком, влюбленным в науку и пока удовлетворенным ходом своих дел. Гурышева он тоже не стал соблазнять, предположив, что инертности Алексея хватит еще надолго. Марину Григо, как «бабу», решил не брать в расчет. Таким образом, главным «ветродуем» получился у Игнатьева Рыкчун, и ему-то он и предложил полакомиться.
Рыкчун немедленно согласился.
Ровно через три дня после назначения на должность Вадим обнажил залежавшийся в ножнах меч и вонзил его в спину своего начальника: написал на Игнатьева первую официальную докладную в институт. Прямого повода для докладной не было, но реализация тщеславных замыслов и не нуждается в поводе. Идея Рыкчуна заключалась в том, чтобы, с одной стороны, показать Игнатьеву когти, на которые в новой должности Вадим считал себя имеющим право, а с другой стороны — дать знать в институт, что в «случае чего» на станции есть человек, мыслящий государственно.