старшие батальонные, и младший по званию соступает с жердочек, когда встречается старший.
Как будто строго условившись играть в эту жизнь в лесу, играют с совершенной деловитостью. Так условились, чтоб их было не видно с неба и с дороги, проходящей за опушкой леса. Поэтому ходить опушкой, где к самому олешнику подступает уже белый и никого здесь не интересующий овес, нельзя, а можно по узенькой сырой тропочке, настеленной ольховым хворостом. И, как во всякой игре, нет-нет да и нарушат какое-нибудь наскучившее правило: овес вдоль опушки вытоптан, ходить по нему суше и приятнее, чем по хворосту, втоптанному в грязь.
Завтракаем в столовой военного совета. За лесом начинают грохотать разрывы немецких снарядов.
— Что это за огонь? — приподняв тяжелую бровь, обращается хозяин к начальнику артиллерии.
Лысый, розовенький, полный и очень симпатичный полковник по-домашнему поднимается из-за стола, наскоро и, однако, внимательно коснувшись нежных вишневых губ кончиком салфетки.
— Это его корпусная бьет на левом. Разрешите подавить?
— Дави, — чуть заметно усмехается и вздыхает хозяин.
Полковник быстрыми и решительными шажками направляется к телефону, задорно покачивая круглым, туго обтянутым задком.
И, переговорив с каким-то четырнадцатым, не то сорок четвертым, возвращается, горделиво и вместе с тем скромно одергивая китель и отряхивая ручки.
— Сейчас будет подавлено.
Однако немецкий обстрел продолжался еще около часа своим порядком.
— Видите ли, — пояснил потом полковник нам, пишущим о войне людям, — практика современного неприцельного огня показывает, что подавить действующую, с хорошо укрытых позиций батарею — дело трудное. Во-первых, данные для ведения контрбатарейной стрельбы должны быть подготовлены идеально. Во-вторых, расход снарядов… Вы знаете, как у нас с подвозом боеприпасов поэтам дорогам? А он отступает к своим базам, складам…
Интересно, что все это полковник, недавний преподаватель в академии, знал прекрасно и час назад, когда с с непринужденной решимостью выходил из-за стола «давить» огонь противника.
Вечером этого дня мы были на наблюдательном пункте полка, в таком же лесу, на выходе в поле, за которым деревня, где еще немцы. Блиндаж немецкий, со входом с западной стороны. Горит все вокруг. Зарево краем неба загибается вокруг и почти смыкается на востоке.
— Жжет, сукин сын. Значит, отходит. Дать бы вслед жару, да с боеприпасами зарез, на вьючных лошадях подвозим.
Все говорят «отходит» и сожалеют о недостатке боеприпасов, но у всех затаенный вздох облегчения и даже чувство, похожее на признательность судьбе, за то, что он «отходит». И вдруг он начинает «давать».
Кажется, что весь лес, дерево за деревом, валится с треском и грохотом и что, может быть, это и есть твой последний час, твой черед, до которого бог берег тебя. Сперва в блиндаже все разговаривали, отпускали более или менее уместные замечания и шуточки относительно близких взрывов и общей силы огня, потом все труднее стало кричать, все смолкли, только изредка переглядывались. Было явно неловко за слова, которые перед тем повторялись с важностью: «Отходит».
Не знаю, пробовал ли давить милый полковник этот огонь, но мне всем существом хотелось, чтоб он давил, хотя бы так, как он может давить его в современных сложных условиях боя.
Дорога — бревенчатый настил на десятки километров, чаще всего поперечный, как настил простого моста, катающийся, гремящий дробно, торопливо, изнурительно. Бревна, чаще всего еловые, в коре, избиты, измочалены гусеницами тягачей и танков, колесами. Какой лес вблизи, такой и настил. Через березовые рощи лежит белый грязный настил из первосортной березы. Уйма лесу, бездна труда, но иначе нельзя было бы воевать в этих местностях. Не настелили в одном месте, — «думали, сухо будет», — и участок непроезжий. Машины с грузом уныло торчат на объезде, раскатанном на километр в ширину по полю. Люди собираются с нескольких машин к одной, «вываживают» бревнами либо тащат живой силой, с выкриками и уханьем, с каким, должно быть, их далекие предки перетаскивали суда на волоках. Местами настил продольный, сделанный особым способом, довольно остроумным и экономичным: две дорожки-колеи в два-три бревна каждая, с распорками посредине. Машина идет как по рельсам и пережидает встречную на разъезде…
На поле — в снопах и на корню — перестоявшая, выболевшая, серая рожь. Стоит и «течет». Колючая проволока нами или немцами была натянута по озими. Рожь и под ней выросла, созрела, стоит вровень со всем полем, и в ее единообразной, все еще стройной густоте с жесткой отчетливостью выделяется эта чуждая, металлическая ткань, наведенная в четыре ряда поперек поля.
Нет мест, специально предназначенных, предуготовленных природой для войны. Докуда война ни дойдет, везде беззастенчиво искорежит землю, нагородит свои тоскливые, страшные, хитроумные и чаще всего бесполезные для нее самой сооружения, везде оставит свои следы на долгие годы.
Сколько испорчено земли и леса бомбами, снарядами и всевозможным строительным солдатским рытьем, вырубками и просеками. Никогда, кажется, не зарыть всех этих ям с торчащими из них заплесневелыми кругляшами накатов, всех этих противотанковых рвов, которые тянутся с севера на юг, ряд за рядом, теперь уже загибаясь почти до Волги!
* * *
Было что-то с машиной. Подошел к косившим у самого шоссе бабам, взял у одной косу — тупа, как палка.
— Отбить нам косы некому, а тут еще камни.
— Камни?
— От бомбежки понакидало с дороги. Дорогу-то солдаты поправили, и не видать ничего, а камни — где ж их искать.
Трава застарелая, августовская. Прошел я маленький прокосец, вспотел, и руки дрожат, а бабы этими косами день махают. И хотя среди них оказался один мужчина, что обычно баб вызывает на шутки и вольности, никакой такой живости нет. Я сказал, что «пупки» — поперечные рукоятки, прикрепляемые к косью, — поставлены неправильно, а они просто говорят:
— Перевязать — некому.
Правда, бабы подмосковные, пригородные, не очень прилежные к полевой работе, молочницы, огородницы. Смоленская баба, например, и косу отобьет, и пуп у косья перевяжет не хуже мужчины. Но как-никак уже второе лето деревня без мужиков…
Жителей в деревнях, недавно оставленных немцами, очень мало. И те — как они уцелели? На краю деревни, возле стрелковых окопчиков вчерашней немецкой обороны, сидит на бревнах старуха, вяжет что-то. Она с такой трогательной готовностью отзывается на всякое приветствие, так горячо, истово повторяет свои благодарности и пожелания, как будто каждый из нас, проезжающий либо проходящий, лично и непосредственно был ее спасителем и освободителем.
И, похоже, ей уже кажется, что война кончилась, прошла, во всяком случае, вступила в какой-то другой, второстепенный этап, так как деревня уже освобождена, эта, старухина деревня. Еще прийти бы