Предполагаю контраргументы. Конечно же, конечно: тоталитарная система, террор, НКВД, ГУЛАГ, СМЕРШ, КГБ и прочее. Но на войне одним из (подчеркиваю: одним из…) видов героизма было: закрыть своим телом вражескую амбразуру. Какое принуждение, какое НКВД могло заставить человека броситься на амбразуру? Циники и пошляки скажут: тотальная пропаганда, тотальное оболванивание, — но на то они и циники. В списке героев (свыше двухсот человек) люди самых разных национальностей. Можно, наверное, сделать из вышеуказанного соответствующие выводы?
Что же касается российских ученых, занятых „ведением“ соответствующих народов, то знание языка „ведомого народа“ представляется вопросом их профессионализма и культуры. В этом случае „лингвистическое здравомыслие“ незнание языка — сродни верхоглядству. Впрочем, у каждого времени свои понятия о культуре и порядочности, и очень возможно, что и у меня, и у Бязарти устаревшие понятия. По-моему, уже стала хорошим тоном эдакая агрессивная демонстрация „лингвистического здравомыслия“ в самых разных вариантах. Особенно она характерна для людей, волей судьбы вознесенных на столичные и прочие вершины. С точки зрения властей предержащих, да и не только их, в этом нет ничего особенного. Но хотелось бы предостеречь всех заблуждающихся, что „лингвистическое здравомыслие“ в его вариациях для государственного строительства вещь архинехорошая. Издержки не исправишь ни батальонами десантников, ни дивизиями МВД или морской пехоты во главе с генералами, обремененными учеными степенями, без конца разбивающими бандитские формирования.
Не могу обойти и Ваш вопрос с намеком: каких национальных черт больше в „стальном товарище“? В контексте намек прозрачен. Сведения, касающиеся происхождения Сталина, сравнительно недавно ставшие достоянием широкой общественности, никогда не были секретом для уроженцев Южной Осетии (в том числе и для Бязарти). Но и тогда в ходу были анекдоты типа: „Ленин чукча был. Почему? Шибко умный“. Поэтому-то, к сожалению, слишком большой вес обрели вошедшие в широкое обращение свидетельства Троцкого, Мандельштама и других. Ну, а осетинам сегодня приходится дожидаться „своих“ Троцких и Мандельштамов, и это касается уже автора „Витязя в тигровой шкуре“. Заинтересованными лицами сделано очень многое, если не все, чтобы скрыть действительное положение вещей. Поскольку Руставели относят к великим гуманистам, то не перемените ли Вы поэтому хотя бы слегка свое представление об осетинском народе?
Не могу более обременять Вас своими суждениями. Скажу только, что мы (наше поколение) не избавимся от нашего культурного контекста, в этом Вы правы. Но время идет, и если не будет ничего меняться, то Ваш фатализм, к моему большому огорчению, может и не оправдаться.
С уважением — давно уже подмосковный осетин
Губади Хетагуров».
С радостью предаю это письмо гласности. Хотя и не без страха: вдруг уважаемый Губади Хетагуров сочтет, что я и здесь подлавливаю «доверившегося» мне автора? Фантастика, конечно: мне куда важнее дать человеку высказаться, чем оказаться правым (или признать себя неправым). Яркое письмо Г. Хетагурова настолько существенно и интересно, что могло бы обойтись вообще без комментариев. Некоторые проблемы в нем освещены весьма рельефно (например, «сложившиеся реалии» нашего межнационального общения), некоторые интригующе притенены (например, осетинские корни Иосифа Сталина и Шота Руставели), но тем более интересны.
Один мотив все же хочется откомментировать — по личным, так сказать, причинам: насчет того, откуда у меня — ирония. Не злая, не добрая, а, так сказать, перманентная.
Да, есть такой грех. Иной раз тональность включается интуитивно. Но не беспричинно. Иной раз ее и не объясняешь себе рационально. Но можно и объяснить. Мой уважаемый оппонент дает мне случай сделать это: самому себе объяснить (и читателю), откуда она, эта ирония, берется.
Да оттуда и берется, где мы говорим каждый о своей боли, не чувствуя ни боли другого, ни общей нашей беды. Украинец — о своем (и уже не слышит ни грека, ни осетина); грек — о своем; и осетин — о своем же (не слыша ни грека, ни украинца). А когда пытаешься понять и тех, и этих, — не верят.
Вот отсюда ирония моя: от бессилия. От отчаяния. На грани безнадеги. О, как горько я почувствовал это впервые — лет восемь назад — когда взорвалось в Карабахе, и ко мне в редакцию стали приходить по очереди армяне и азербайджанцы, люди, которых я хорошо знал и дружбу которых высоко ценил, — и требовали, чтобы я взял сторону одних против других. И никакие попытки свести, соединить их, никакие мои потуги «посредничать» не вели ни к чему, кроме новых обид и подозрений, что я, занятый «столичными страстями», не хочу спуститься до «окраинных дрязг».
Вот тогда и пришлось спасаться «просто иронией». То есть самоиронией прежде всего. Потому что то высокое, общечеловеческое, что есть во всех нас (и что для меня — выше любых национальных и тем более «столичных» страстей — простите уж мне мое интернациональное советское воспитание), это общее было прочно погребено под страстями.
Вот так и пошло дело: от «сложившихся реалий», вызывавших «вражду» и «проклятья», — к «тому, что мы имеем сегодня».
Оставьте уж мне хоть иронию. И простите, если она показалась обидной. Будем как-то выбираться из того, «что имеем».
Боль остается. Но жизнь — продолжается.
Этот анекдот был популярен в годы моей молодости. Приходит заполночь мужик с работы — усталый, злой. Снимает сапог, швыряет в стену. Потом соображает, что за стеной спит сосед: снимает второй сапог и тихо ставит на пол. Под утро — остервенелый стук соседа из-за стены и вопль:
— Когда же второй?!
Помню, в тяжелой тишине мы встречали 1994 год, отчищая белые стены от сапожно-черной копоти. В тишину не верилось, однако год прожили в тишине. В ожидании второго сапога. И вот он полетел.
Мне не легче оттого, что полетел он не в белокаменную стену родной столицы, а в стену Кавказа. Я так и не научился делить пространство моей памяти на кусочки. С обеих сторон гибнут родные мне люди. Нет исхода у этой боли. Нет разумного объяснения безумию.
«Я сын империи», — имел мужество сказать о себе Грант Матевосян, когда Армения откалывалась; но в грохоте развала никто его не услышал. Никто и теперь не слышит. Московская интеллигенция нервно напоминает дерущимся, что худой мир лучше доброй ссоры. Это, конечно, абсолютная истина, но люди, втянувшиеся в драку, абсолютных истин не слышат, они дерутся: убивают и гибнут. Виснуть на руках у бойцов, когда те уже пошли в бой, бессмысленно, если не подло; это напоминает ленинские лозунги времен Первой мировой войны. Кощунственно желать поражения своему отечеству: может быть, власть в нем и плоха, но попробуй отдели власть от массы: власть — это структура, массой рождаемая; сколько бы правящих слоев ни угробилось в порядке классовой, этнической, религиозной или какой-нибудь еще чистки, — из этой же массы выделяются новые структуры, и делают то, чего хотят массы. Или и их срезают.
Вот я и хочу понять: чего мы хотим — чтобы Россия распалась на десятки малых государств? Или мы хотим жить в составе великой страны? Выжить можно и в том, и в этом случае. И в том, и в этом случае мучений не миновать. Мучительно тяжка жизнь в «великой империи». Мучителен и страшен разрыв. Мучительно терять великую культуру. Мучительно слышать со всех сторон, что эта культура душит другие культуры.
Я не выношу коллективных покаяний, да и индивидуальных не люблю, когда они публичны. Но меня мучает ощущение, что это я работал впустую, когда писал о межнациональных контактах и, стоя в точках схождения советских наций, пытался найти такой способ дыхания, чтобы быть одновременно и советским, и русским, и чтобы казах был при этом казахом, литовец литовцем, горец — горцем. В противовес известной песне о широкой стране, я нигде не ходил как «хозяин»; для малой родины мне хватало пары московских кварталов; для полного дыхания не хватало и шестой части суши, но заявлять где бы то ни было себя хозяином я не смел. Дорогим гостем бывал, и сам принимал гостей. Потому что верил, что тому огромному, пестрому, дышащему наследию, которое приняли мы от отцов — назовите его советским, российским, союзным, мировым (в шестой части), все-таки можно придать человеческое лицо.
Не удалось. Нам не удалось, мне не удалось; это моя катастрофа. Чечня — лишь горький результат этой, главной неудачи.
Как нормальный русский интеллигент, я сочувствую тому, кто слабее, кто с десятками танков выходит против тысяч. И как нормальный же русский интеллигент знаю, что распад России — это поругание всего, что накоплено за тысячу лет. Не «русскими» накоплено, нет, но — всеми: каждым, кто в ходе общего исторического труда почувствовал себя русским и стал им. Или можно представить себе русскую культуру без опыта горцев? Фигурально говоря, в Питере Ахматова, и в Грозном Ахматова. «Наша» Ахматова на четверть — от «их» корней.