Ракитин 1998 — Ракитин В. Николай Михайлович Суетин. М., 1998.
Розанов 1990 — Розанов В. Сочинения. Л., 1990.
Савицкий 2008 — Савицкий С. «Живая литература фактов»: спор Л. Гинзбург и Б. Бухштаба о «Лирическом отступлении» Н. Асеева // Новое литературное обозрение. 2008. № 89.
Тименчик 1987 — Тименчик Р. К символике трамвая в русской поэзии // Ученые записки Тартуского гос. университета. Вып. 754. Тарту, 1987.
Троцкий 1927 — Троцкий Л. Культура и социализм // Троцкий Л. Сочинения. Серия VI. Проблемы культуры. Том XXI. Культура переходного периода. М.; Л., 1927. Цит. по интернет-републикации: http://www.1917.com/Marxism/Тrotsky/CW/Trotsky-XXI/XXI-04–01–20–01.html.
Труба 1916 — Трубамарсиан. М., [1916].
Утопия 1993 — Великая утопия. Русский и советский авангард. 1915–1932. М., 1993.
Флакер 2001 — Освоение пространства поездом (заметки о железнодорожной прозе Пастернака // Slavica Tergestina. 2001. № 8.
Цивьян 1987 — Цивьян Ю. К символике поезда в раннем кино // Ученые записки Тартуского гос. университета. Вып. 754. Тарту, 1987.
Шенк 2007 — Шенк Ф. Б. Коммуникации и пространство в 1905 году: железная дорога в войне и революции // Власть и общество в России во время русско-японской войны и революции 1905–1907 гг. СПб., 2007.
Шкловский 1924 — Шкловский В. Zoo, или Письма не о любви. Л., 1924.
Шкловский 2000 — Шкловский В. Розанов. Из книги «Сюжет как явление стиля» // Шкловский В. Гамбургский счет. СПб., 2000. С. 315–341.
Шлегель 2004 — Шлегель К. Берлин, Восточный вокзал. Русская эмиграция в Германии между двумя войнами (1918–1945) / Пер. с нем. Л. Лисюткиной. М., 2004.
Эренбург 1928 — Эренбург И. Машина и искусство // Эренбург И. Белый уголь, или Слезы Вертера. Л., 1928. С. 25–32.
Benjamin 1982 — Benjamin W. Das Passagenwerk // Gesammelte Schriften. Vol.V. Frankfurt am Main, [1982].
Nerval 1964 — Nerval G. de. Promenades et souvenirs // Nerval G. de. Poesie. Paris, 1964. P. 131–174.
Schenk 2007a — Schenk F. B. Stadttöre der Moderne // Sankt Petersburg. Schauplätze einer Stadtgeschichte / Hrsg. von K. Schlögel, F. B. Schenkund M. Ackeret. Frankfurt, 2007.
Schivelbush 1986 — Schivelbush W. The Railway Journey: The Industrialization of Time and Space in the XIX century. Leamington Spa; Hamburg; N.Y., 1986.
Trains 1991 —Trains. 30 full color cards to keep or send. N.Y., 1991.
Марина Раку
«Музыка революции» в поисках языка
В этой статье речь идет о том, какие метаморфозы претерпевал в сознании современников эпохи трех русских революций музыкальный образ революции как события. Мне хотелось бы проследить превращение мифологии «музыки революции» с метафизически идеальным представлением о ней, рожденным в дореволюционную пору, в пугающую звуковую реальность улицы советских 1920-х.
1
Сегодня утверждение о том, что каждая эпоха вырабатывает свою собственную мифологию, кажется неоспоримым. Эпоха русских революций (1905–1917 годы) с этой точки зрения представляет особый интерес как период исторического слома, когда совершились даже не один, а несколько масштабных «переделов» существовавшей в обществе мифологии. Одним из первых на мифологизированность раннесоветской пропагандистской метафорики, возникшей в результате этих сдвигов, указал в конце 1920-х годов А. Ф. Лосев в своей (крайне спорной в некоторых других отношениях) работе «Диалектика мифа»:
С точки зрения коммунистической мифологии, не только «призрак ходит по Европе, призрак коммунизма»… но при этом «копошатся гады контрреволюции», «воют шакалы империализма», «оскаливает зубы гидра буржуазии», «зияют пастью финансовые акулы», и т. д. <…> Кроме того, везде тут «темные силы», «мрачная реакция», «черная рать мракобесов»; и в этой тьме — «красная заря» «мирового пожара», «красное знамя» восстаний… Картинка! И после этого говорят, что тут нет никакой мифологии[566].
Из приведенного философом ряда метафор становится ясно, что это мифотворчество порождает не только новый нарратив, но и новую риторику. Социальная революция напрямую связана с языковой.
Не случайно особую роль в этом процессе сыграла «литературная генеалогия революции» (по определению М. Могильнер). «Поиски корней радикальной мифологии вели к конкретным литературным произведениям, и постепенно все тексты, созданные радикально настроенными писателями для своих „идеальных читателей“, предстали как один великий мифологический эпос, как первичный код мира российских радикалов», — заключает исследовательница[567].
Попытаемся поставить вопрос: может ли корпус музыкальных текстов означенного периода предстать в аналогичном качестве — «как реальность, которая формирует идеи и представления людей»! Иными словами, можно ли говорить о «музыкальной генеалогии революции»? Полагаю, что можно — однако необходимо определить, какие языковые средства и приемы музыкальной риторики ассоциируются в представлениях современников с «музыкой революции» и какие метаморфозы происходят в этих представлениях на протяжении ближайшего после революции десятилетия.
С методологической точки зрения проблема «противоречия между историческим характером исследования и литературным материалом, положенным в его основу», которую констатирует Марина Могильнер[568], при исследовании музыки обостряется еще больше — из-за известной эзотеричности музыкального «языка», поддающегося вербальной интерпретации лишь в ограниченных пределах. И все же сошлемся, вслед за исследовательницей, на позицию известного историка Сигурда Шмидта, который считает произведения литературы и искусства «важным источником для понимания менталитета времени их создания и дальнейшего бытования…»[569]. Нам, в свою очередь, кажется, что именно художественные произведения дают возможность воссоздания того «коллективного бессознательного эпохи», которое не может быть зафиксировано с той же степенью отчетливости другими историческими источниками. И в этом смысле произведение искусства является неотъемлемым дополнением к документальным свидетельствам, позволяя создать целостное представление о сознательных и бессознательных психологических импульсах, оказавшихся наиболее распространенными и значимыми в определенный период. Следовательно, музыкальные тексты выражают — а возможно, иногда и формируют — выходящие за пределы музыки, масштабные и обладающие общей значимостью процессы. На этом их свойстве в большой степени базируется история музыки как научная дисциплина.
Но какие аналитические подходы могут быть задействованы в такого рода наблюдениях? Цель этой работы, как уже сказано, — провести, по аналогии с литературоведением, анализ метафорически значимых форм музыкального воплощения идеи революции. Можно предположить, что наиболее важными параметрами музыкального текста в этом случае являются интонационная, метроритмическая и жанровая сферы, рассмотренные в социологическом и семиотическом аспектах. С этих позиций корпус музыкальных текстов Серебряного века в канун эпохи российских революций обнаруживает некоторые устойчивые комплексы выразительных средств, которые поляризуются в антитезе непокой/покой.
2
Одной из наиболее заметных в предреволюционной музыкальной литературе коннотаций мотива непокоя являются образы Хаоса в его хтонической интерпретации, его дальнейшее преодоление и гармонизация. Хаос здесь выступает как элемент возрожденного космогонического мифа. Это художественное мироощущение отчетливо перекликается с социальным. По наблюдениям Михаила Вайскопфа,
…хтоническая символика (отчасти подсказанная знаменитым «кротом истории») проникает даже в программные документы большевизма — такие, как апокалиптический Манифест, принятый на предреволюционном VI съезде РСДРП(б) в августе 1917 года: «работают подземные силы истории». <…> И неуклонно нарастает тектоническая метафорика революционного движения. Его напор, который изнутри сокрушает могильные своды, отождествлен с вулканическими ударами, с разливом огня, металла и лавы, прожигающей кору капитализма[570].
Картина мировой космогонии, оформляющейся в «шевелении древнего Хаоса», возникает в сознании русских музыкантов под воздействием не Маркса, но его современника — Рихарда Вагнера. Правда, и мировоззрение Вагнера было сформировано романтической эпохой, породившей «Манифест коммунистической партии», — с присущей этой эпохе системой политической мифологии и метафорики. И все же опосредованная, присвоенная и развитая Скрябиным тема космогонии в ее различных прочтениях до революции наделяется отчетливыми обертонами футурологического оптимизма, не столь однозначно различимыми у Вагнера. Таково начало Третьей симфонии Мясковского[571], написанной в 1914 году с явной отсылкой и к космическим «пророчествам» Скрябина, и к вагнеровскому образу «корабля-скитальца».