В "Диких пальмах" противоречивая, незастывшая, но и определенная в то же самое время мысль писателя нашла ясное выражение.
Мы уже готовы не только разделить очевидную авторскую симпатию к герою «Старика», но и счесть, что, выстроив последовательный ряд оппозиций, писатель склонился к тому, что подлинная свобода — в невинности духа, в умении принять неизбежное, в отказе от саморазрушительного бунта. Но тут в движении романа наступает резкий перелом. Чтобы резче выразить идею, Фолкнер с нажимом проводит прямую параллель в положениях: подобно Высокому Каторжнику, Гарри Уилберн попадает в тюрьму. Но в отличие от него — не смиряется. Ему предлагают таблетку цианистого калия — самоубийство он отвергает. Каторжник говорит просто, с сознанием выполненного долга: "Вот ваша лодка и вот ваша женщина. А этого сукиного сына из сарая я так и не нашел". Гарри мучительно раздумывает, и мысль его, спотыкаясь, наталкиваясь на барьеры противоречий, но их не обходя, выражая себя косноязычно, все же пробивается к свету: "Не может быть, чтобы этим все кончалось, — подумал он. — Не может. Прах. Не плоти прах, плоти всегда в достатке. Это стало ясно двадцать лет назад, когда защищали жизнь наций и выдвигали лозунги если счесть, что нации и плоть заслуживают сохранения ценой отнятой плоти. Но память. Конечно же, память существует независимо от плоти. Но это было не так. Потому что тогда она, память, сама себя не узнает, — подумал он. — Она не узнает то, что вспоминает. Так что нужна и старая плоть, старая слабая тленная плоть, чтобы память могла пульсировать". И вот ударный, совершенно в карамазовском духе, финал: "Да, — подумал он, — между страданием и ничто я выберу страдание".
Правда, этой сильной нотой повествование не завершается, автор вновь выпускает на сцену Высокого Каторжника, явно, учительно напоминая, о том, что бунту не должно быть чуждо смирение, что природа, жизнь не терпят никаких кренов, но жаждут равновесия. Однако же бесспорность неволи как истинной свободы (а такая именно мысль и проводится в "Старике") отвергнута.
Автор любил мудрость, обретенную героем "Диких пальм". По самым разным поводам повторял он его последнюю фразу, укрепляя других и себя в минуты жизни трудные. Рассказывают, что под конец одной затянувшейся любовной истории, никому счастья не принесшей, Фолкнер сказал: "…выберу страдание". И вроде бы, сентиментальностью слова не прозвучали. Он напомнил их и в письме одной начинающей писательнице — и, вроде, не прозвучали они с профессорской назидательностью. Даже на свои прежние книги Фолкнер теперь, случалось, смотрел при свете нравственной истины, обретенной в "Диких пальмах". Так он, совершенно неожиданно, говоря о репортере из «Пилона», перескакивает к Гарри Уилберну: "Если вы дошли до середины книги, — обращается Фолкнер к читательнице, — то, должно быть, вспомнили другого моего героя, который говорит: "Между страданием и ничто я выберу страдание".
Да, идея дорога, может, ничего дороже и не было. Поэтому Фолкнер никогда не жалел, что написал "Дикие пальмы". Но как художнику роман ему
внутреннего удовлетворения не принес, он даже равнодушно отнесся к тому, что впервые после «Святилища» название его книги появилось в перечне бестселлеров. Все-таки опять, как в «Пилоне», не хватало ему родного края. Драма идей жаждала вновь превратиться в драму людей.
В быту Фолкнер был довольно рассеян, часто говорил невпопад, вечно что-то терялось. Но в литературных делах отличался, напротив, большой дисциплинированностью. Тут у него как раз никогда и ничто не пропадало, любой замысел, даже давно и прочно, казалось, позабытый, заброшенный, в конце концов осуществлялся.
В августе 1945 года Фолкнер писал Малкольму Каули, обсуждая с ним состав "золотой книги апокрифического округа": "Так тянулось десять лет, пока однажды я не решил, что пора наконец взяться за первый том, иначе вообще ничего не выйдет".
Речь идет о знаменитой ныне трилогии о Сноупсах. Только автор сильно сжал сроки. Какие там десять лет — все двадцать. Еще в 1925 году, путешествуя по Европе, Фолкнер набросал очерк под названием «Лжец», где обрисовались характеры деревенского люда, которым впоследствии предстояло развернуться, обрести имена и биографии в позднейших книгах. Тогда, правда, писатель этого еще не знал, никаких амбициозных планов не было. Но уже год спустя он принялся за огромное, в перспективе эпическое полотно "Отца Авраама". Много позже, уже после смерти писателя, один критик скажет, что ничего более грандиозного он в своей жизни не замышлял. Пожалуй, это верно. Уподобляя главу рода Сноупсов библейскому патриарху, водителю народа, Фолкнер собирался рассказать не просто о семейном клане, о "неистощимом семействе" (общим числом тридцать два Сноупса пройдут по страницам книг), но о целом общественном классе.
Можно, разумеется, лишь гадать, отчего писатель дошел лишь до двадцать пятой страницы, а потом рукопись отложил, обратился к другим сюжетам, а главное, к другим людям. Впрочем, предположение напрашивается. При всем трагизме мировосприятия, Фолкнер был человеком редкостного душевного здоровья, однажды он даже назвал себя оптимистом. Автохарактеристика, конечно, спорная. Какой из Фолкнера оптимист? Оптимист, при всей своей желчности, — Бернард Шоу, еще больший оптимист — его постоянный оппонент в литературных спорах Честертон, чья проза и эссеистика вообще пронизаны чистым светом радости и безмятежного покоя. На этом фоне их младший современник из-за океана выглядит совершенным мизантропом. Но сумрачный его дух действительно обладал незаурядной силой сопротивляемости злу и несчастьям, он никогда не гнулся под напором бед и любимых героев наделял той же стойкостью характера. Вот почему с такой охотою обратился писатель к Сарторисам, а также Компсонам, де Спейнам, Маккаслинам и другим. Пусть эта среда далеко не спокойна, пусть здесь творятся несправедливости, больше того — преступления, но это — люди, сохранившие понятия чести, главное же — живые люди, со своими пороками и добродетелями. К жизни-то Фолкнер и тянулся инстинктивно. И тот же инстинкт оттолкнул его от Сноупсов — это неподвижность, это мертвое, которое жадно пожирает живое.
Но, разумеется, вовсе отвернуться от мрачной действительности он не мог. Отсюда вся эта чересполосица — уходы и воз* вращения к "Отцу Аврааму". Название исчезло — проблема осталась.
Параллельно с работой над "Флагами в пыли" Фолкнер пишет рассказ "Восемнадцатый катрен Омара", название которого весьма условно, впрочем, связано с «Рубай» великого персидского математика, философа и поэта XI века. От рукописи сохранилось только несколько страниц, и незаконченный, собственно, едва завязавшийся сюжет выглядит так: местные фермеры и с ними В.К.Сэрэт — здесь этот коммивояжер появляется впервые — отправляются во Французову Балку, находят в овраге укромное место и наблюдают, как Флем Сноупс копает землю. Попутно излагается история знаменитого в этих краях Старого Француза и его владений (эти куски почти без изменений перенесены из "Отца Авраама"). Приходит дядя Дик и раскрывает соглядатаям цель Флемовых раскопок. Здесь набросок обрывается, но вскоре Фолкнер к нему вернулся, продолжив с того самого места, где поставил точку. Выяснилось, что Флем просто сыграл с земляками старую как мир шутку, заставив их поверить, что в заброшенном саду, купленном им за бесценок, зарыт клад. Обман обнаружился уже после того, как кладоискатели заплатили Флему тысячу долларов за никчемную землю. Сэрэт и Талл только головой покачали, признав лишний раз, что Флем способен облапошить кого угодно, а впавший, в безумие Армстид продолжает яростно прорубаться вглубь, упорно не желая примириться с поражением. Теперь у рассказа появилось новое название — "Ящерицы во дворе Джемшида", долженствующее, по-видимому, символизировать упадок и запустение где раньше легендарный царь древнего иранского эпоса — владелец чаши, в которой отражался весь мир, — устраивал пышные застолья, теперь бегают ящерицы да ревут дикие ослы. Под этим заголовком рассказ и был опубликован.
Так сложился один из сюжетов будущей книги. Впрочем, уже не первый.
Еще раньше Фолкнер написал два других рассказа, которые после недолгих блужданий по редакциям тогда же, в 1931-м, были напечатаны: "Пятнистые лошади" и «Собака». В одном повествуется, как Флем Сноупс на пару с барышником из Техаса торгует во Французовой Балке дикими лошадьми. Все выглядит весело и забавно, чистый фарс, замешанный на незатейливом юморе «границы», образцы которого Фолкнер (а задолго до него Марк Твен, Брет Гарт и другие) охотно использовал. С трудом загнав совершенно обезумевших в неволе лошадей за ограду, техасец живо рекламирует товар. Никто, естественно, на эту удочку не попадается, за вычетом вечного фолкнеровского неудачника — того же Армстида, который выкладывает за лошадь последнюю пятерку. Но ничего он не купил: лошадь вырвалась из загона и диким галопом унеслась прочь. Нагрел же руки на сделке, как всегда, Флем.