Помню - летом 1941 года после одной из первых бомбежек Москвы я увидел на Таганской площади стену, оставшуюся от разрушенного дома. Внизу были развалины, а от комнаты второго этажа сохранилась до того времени скрытая от посторонних взглядов, а теперь бесстыдно обнаженная внутренняя сторона стены. На обоях отчетливо выступали пятна - следы вещей, годами висевших на этой стене или стоявших около нее, так что обои в этих местах не выцвели. Я подумал тогда: вот все, что осталось от чьей-то жизни, быть может, оборванной в эту ночь немецкой бомбой, - пятна на обоях. Люди, с их сложными отношениями, делами, чувствами, мыслями, их болезни, их праздники, их любовные игры и ссоры - все перешло в двухмерное пространство стены с грязными обоями, от всего осталось только это незамысловатое отражение их жизни.
Через тридцать с небольшим лет мне довелось испытать нечто подобное в отношении прошлой жизни моей и моих близких. В начале 70-х годов я был поблизости от своего отчего дома с двумя знакомыми и предложил им взглянуть на это здание, казавшееся мне современником допожарной Москвы. Мы пошли. И неожиданно оказалось, что моего дома больше нет. Место, где он стоял, закидали землей, так что не осталось даже углублений, которые соответствовали бы нашим комнатам.
Небольшое ровное пространство земли сбоку от тротуара - и все. И очень странно. И очень грустно. Вот в этом объеме, заполненном теперь только воздухом, двадцать лет протекала моя жизнь, жизнь моих родителей и сестер. Здесь родители умерли… И только небольшой участок замусоренной земли, еще ничем не занятый и даже травой не поросший (видимо, дом снесли совсем недавно), остался материальным напоминанием всего этого. И лишь в моей памяти существуют картины этого недавнего бытия…
А за полвека до того в теплое время года я играл под окнами нашего дома в дождевых лужах и ручьях.
Переулок наш, кривой, как и почти все московские улицы и переулки, начинается у Остоженки (в 1935 г. ее переименовали в Метростроевскую) и кончается на набережной Москвы-реки. Набережная наша была земляная и летом покрывалась зеленой травкой, как и все московские набережные тех лет, кроме небольших участков около храма Христа Спасителя и Кремля. По приказу Сталина в середине 30-х годов все реки, речушки и Канава получили роскошное гранитное оформление.
В 1945 году в Дрездене и Вене я с удивлением увидел зеленые берега Эльбы и Дуная и с еще большим удивлением отметил отсутствие в этих красивых городах, утопающих в зелени, того контраста между богатыми и бедными кварталами, между центром и окраинами, тех трущоб, о которых мне столько твердили в школе. Оказывается, именно в Москве были подлинные контрасты между показной, декоративной роскошью гранитных набережных, новых мостов, станций метро, перегруженных бронзой и мраморами, несколькими новыми домами в центре и теснотой уродливых и обветшалых домишек, в которых теснились девять десятых пятимиллионного города. Вообще только в России видел я такие безобразные условия жизни людей.
Весной во время паводка река часто выходила из берегов и затопляла нижнюю часть переулка, но до нас вода не доходила (мы страдали только от летних ливней, затоплявших наш полуподвал). Летом ребята купались без всяких купален, оставляя одежонку прямо на берегу.
Через реку был частный перевоз. За несколько копеек перевозчик в одновесельной лодке доставлял людей от 1-го Зачатьевского к Бабьегородскому переулку в Замоскворечье. Мы с мамой всегда пользовались перевозом, когда нам надо было попасть в Замоскворечье. Чуть пониже нашего переулка на реке была плотина, предохранявшая Канаву от пересыхания. По плотине мы с Юркой Колосовым переходили на остров, когда шли в 19-ю школу.
Начинался наш переулок у церкви Воскресения, которую в годы коллективизации снесли под стандартным предлогом, будто она мешала уличному движению (на ее месте разбили чахлый сквер, который сейчас представляет собою пустырь без единой былинки). Прежде мы с мамой каждое воскресенье ходили в эту церковь. На другом углу переулка и Остоженки стоял и до сих пор стоит высокий серый дом, на стене которого в те годы еще видны были многочисленные следы от пуль - память о борьбе большевиков за власть. На широком пространстве, образованном разветвлением трех Зачатьевских переулков, осенью стояли обычно возы с арбузами, картошкой и капустой.
Район наш был убогий, фабрично-мещанский, хотя совсем рядом, в переулках, соединяющих Остоженку с Пречистенкой, и далее к Арбату начинался старый дворянский район Москвы, с ампирными особняками и усадьбами, да и на самой Остоженке когда-то, в ХVIII веке, жил московский главнокомандующий Петр Дмитриевич Еропкин, во дворце которого в мое время размещался рабфак имени Бухарина, а теперь - Институт иностранных языков им. Мориса Тореза. Ближайший к этому зданию переулок и до cих пор называется Еропкинским.
Остоженка начинается у Пречистенских ворот, где стоял белокаменный храм Христа Спасителя. Храм сверкал пятью огромными вызолоченными куполами, которые видны были изо всех московских пригородов.
Он был архитектурным центром Москвы, и это обрекло его на уничтожение. Когда Сталин стал строить второй «фундамент социализма» (первый фундамент построил Ленин к ноябрю 1918 года, но этого теперь стараются не помнить; см. Ленин В. И. Речь о годовщине революции 8 ноября [1918]), он предписал его уничтожение под предлогом строительства на его месте Дворца Советов, который и построить-то в те годы мы технически были неспособны. Когда это произошло, все кругом говорили и писали, будто храм этот эстетически бездарен и даже безобразен, а теперь все так же жалеют о нем…
Мое воображение поражала его громадность, громадность его чугунных дверей с фигурами патриархов, апостолов и святых, заключавших в себе и сюжеты Священного Писания, известного мне по рассказам мамы и из книжки «Закон Божий», которую мама заставляла меня учить. Но более мне нравилось все это место (ансамбль, как сказал бы я теперь) - скверы, окружавшие храм, гранитная балюстрада, окружавшая скверы, разнообразные кусты и деревья, удивлявшие необычными красными листьями, закругленные лестницы из красного мясистого камня, прихотливо изгибающиеся вниз к реке, и кусок гранитной набережной с купелью у самой воды (называвшейся непонятным мне словом «Иордань») в память о крещении Христа - то самое место, где «ласточкой кинулся в воду» Иван Бездомный, приняв таким символическим способом христианское крещение.
Иногда мы с мамой заходили в храм и слушали службу. Там было непривычно просторно и даже пустынно по сравнению с нашей церквушкой, и удивляло то, что посредине храма стояла еще одна церковь, с шатровой крышей и крестом над ней - это был алтарь храма Христа Спасителя, который стоял в центре, а не у восточной стены, как принято в православных храмах.
Я помню даже, что первое время мама до храма несла меня на руках и только в сквере спускала на землю. Иногда мы шли не к храму, а на Пречистенский бульвар, который тоже был полон для меня разных достопримечательностей. Самым интересным было то, что он состоял как бы из трех террас: сам бульвар представлял собою среднюю террасу, справа (если стоять спиной к храму) был крутой земляной подъем, поросший травой, а наверху, за решеткой, шла улица, по которой ездил трамвай со странным номером: «А», - ниже которого была столь же странная надпись: «Пр. бульварная», дававшая повод для непристойных острот; слева бульвар так же круто обрывался вниз, и там тоже была улица, по ней шел трамвай «А» с надписью: «Л. бульварная». В сторону Арбатских ворот эти три террасы постепенно выравнивались.
Другой достопримечательностью бульвара был старомодный писсуар: круглый и без крыши, из зеленого кровельного железа, причем стенка его не доходила до земли, так что видны были ноги мочившихся людей. Зловоние в округе на 20-30 шагов от него было таким сильным, что омерзение запомнилось на всю жизнь.
Наконец, где-то в средней части бульвара справа стоял домик садовника - деревянная изба, окруженная невысоким палисадником.
Теперь нет давно ни зловонного писсуара, ни избушки садовника, а сам бульвар переименован в Гоголевский, так как старое название было связано с религией, да к тому же в конце бульвара, у Арбатских ворот, стоял андреевский памятник Гоголю.
Судьбы этого памятника и трагического писателя в чем-то оказались сходственны: и памятник, и писатель не были поняты большинством своих сограждан или поняты неверно. Гоголя поняли как реалиста и комического автора, памятник сочли неудачным.
Когда памятник был открыт (1909 г.), обыватели отнеслись к нему неодобрительно, и какой-то острослов выразил это народное неодобрение в эпиграмме:
Снизу - камень, сверху - нос.
Где же Гоголь? - Вот вопрос.
Советское начальство в середине века распорядилось убрать старый памятник, так как «образ великого русского писателя-реалиста трактован Андреевым глубоко ошибочно, в мистико-пессимистическом плане» (БСЭ). Место скорбной фигуры человека, отчаявшегося разорвать «страшную тину мелочей, опутавших нашу жизнь», и обрести «величавый гром других речей», занял бесшабашно развеселый и классически столпообразный истукан. Его изготовил человек, которого звали Николаем Васильевичем (Томским). И в этом совпадении имен гениально-безумного страдальца и бездарно-преуспевающего штукатурных дел мастера, отлившего в память о Гоголе свою очередную чугунную кеглю, ощущается какой-то гоголевский кошмар, какое-то проклятье, тяготеющее над Гоголем.