«В предъюбилейные недели часто приходилось слышать с экрана и читать в прессе единообразные сетования типа: «Эх, Высоцкого бы сейчас!» Даже юбилейный концерт прошёл под эпиграфом «Я всё-таки вернусь!». Лично мне трудно себе представить сегодняшнего Высоцкого. И не потому, что я не могу вообразить шестидесятилетнего Владимира Семёновича. Очень даже могу: такие люди в сути своей, в нравственной и социальной энергетике, обычно не меняются до последнего часа, даже если уходят глубокими старцами.
Но именно поэтому-то я и не могу представить себе Высоцкого в нашей нынешней жизни. Кто-то способен, устав от тщательно просчитанного гитарного вольномыслия, заняться телевизионной стряпнёй. Кто-то, взгромоздясь на обломках страны, может как ни в чём не бывало дребезжать свои похожие на одну бесконечную макаронину постмодернистские мантры. Кто-то рад, истомившись в худосочном андеграунде, весело подхарчиться в рок-агитке «Голосуй, или проиграешь!». Но Высоцкий? Неужели и он бы?.. Надрывная, испепеляющая искренность – вот что сделало его властителем душ целого поколения. Его сегодня пытаются изваять борцом с коммунистическим режимом. Ерунда! Просто у человека с обострённым чувством справедливости всегда, с любой властью будут особые счёты. Да, его, как и всех нас, бесила прокисшая идеология, облачённая в номенклатурное финское пальто и сусловский каракулевый пирожок. А вы думаете, он бы сегодня был в восторге от очередного пресс-секретаря, который, отводя рыскающие глаза от объектива, расхваливает несмышлёному народу свежий политический ляпсус? Да, его возмущали танки в Праге. А вы полагаете, он обрадовался бы танкам у Белого дома? Да, его унижало положение советской культуры, бегающей на коротком поводке у соответствующего отдела ЦК. А вы уверены, что ему пришлась бы по душе постсоветская культура, роющаяся, как выгнанная из дому собака, по помойкам и фондам? Да, его, выросшего в послепобедной Москве в семье офицера-фронтовика, возмущала официальная полуправда о Великой войне. Но, уверен, он бы до зубовного скрежета ненавидел тех, кто рассуждает сегодня о коммуно-фашизме, по странной прихоти истории победившем национал-фашизм, презирал бы тех, кто с высот общечеловеческих ценностей плюет на распатронённую нашу нынешнюю армию. Да, он умел посмеяться над дикостями железного занавеса. Но едва ли ему понравилась бы нынешняя торговля страной на вынос и на выброс.
Высоцкий прекрасно сыграл презиравшего ворьё сыщика Глеба Жеглова. И мне трудно вообразить Владимира Семёновича поющим перед разомлевшими кирпичами, фоксами и горбатыми (не путать с Горбачёвым!), которые обзавелись теперь «мерсами» и «мобилами», расселись не по тюрьмам, а по банкам, министерским и парламентским креслам. Я не представляю себе Высоцкого нахваливающим на президентской кухне котлеты Наины Иосифовны. Я не представляю себе Высоцкого на обжорной презентации в то время, когда голодают учителя и шахтёры. Я не представляю себе Высоцкого в новогодней телетусовке где-то между оперённым Б. Моисеевым и смехотворным Г. Хазановым. Не представляю…
Или же просто боюсь себе представить Высоцкого в наше время, когда говорить, писать, петь, орать правду, может быть, и не так опасно, как прежде, зато совершенно бесполезно! Не возвращайтесь, Владимир Семёнович! Не надо…»
На съезде ВЛКСМ
Следующий, 1981 год оказался не менее насыщенным. Начался он с неприятностей. В издательстве «Современник» готовилась вторая книга стихов «Разговор с другом», из которой цензура в последний момент сняла стихотворение «Монолог расстрелянного».
Я был расстрелян в сорок первом:
Невыполнение приказа!
Я был, я мог бы быть средь вас.
Раздался залп, я умер сразу.
Но был неправильный приказ.
И тот комбат, его отдавший,
В штрафбате воевал потом.
Но выжил, выдержал и даже
Потом командовал полком.
Тут справедливости не требуй.
Война – не время рассуждать.
Не выполнить приказ нелепый
Страшнее, чем его отдать.
Но, стоя у стены сарая,
Куда карать нас привели,
Я твёрдо знал, что умираю
Как честный сын своей земли.
«Стихотворение цензура сняла прямо из вёрстки, за потерю бдительности редактору Александру Волобуеву объявили выговор, и он от огорчения слёг с сердечным приступом, а книга вышла гораздо меньшим тиражом, нежели планировалось: 10 тысяч вместо 30. Меня вызвали куда следует и пожурили. Но пожурили, как я заметил, с какой-то странной симпатией. Бодаться с советской идеологией становилось делом модным и перспективным…» – написал позднее Поляков в эссе «Как я был поэтом».
Надо сказать, его не только «пожурили», но, что называется, наказали рублём: тогда за тиражность автору платили дополнительно, и в данном случае сумма, которой он не получил, была очень весомой, тем более для молодой семьи, – примерно полторы тысячи рублей. Между тем стихотворение было искренней и безыскусной попыткой говорить о тех правдах, из которых складывалась история страны и отдельного человека.
«Я высказался не так, как положено, и мне вдули, – вспоминает об этом эпизоде Поляков. – Но я отнёсся к этому совершенно спокойно, не воспринимал случившееся как наезд системы на молодого поэта, и мне в голову не приходило представлять эту историю как мою борьбу с режимом. Это был несчастный случай! Позднее в редакционной работе у меня не раз такое бывало – случались материалы, за которые мне вдували. Или я вдувал. Между тем в моём поколении были ребята, которые за одно снятое стихотворение или сниженный тираж потом всю жизнь люто ненавидели советскую власть… Тот же Макаревич в каждом интервью вспоминает, как ему, молодому музыканту, отказали предоставить для концерта зал в центре Москвы, а дали только на окраине. Кошмар! Разве имеет такая власть право на существование?!»
Весной 1981-го закончился кандидатский срок Полякова, и его приняли в партию. Рекомендацию ему дали два поэта-фронтовика – Виктор Федотов и Виктор Кочетков, секретарь парткома Московской писательской организации. Человек сложной судьбы, Кочетков побывал в плену, а потом и на поселении, но обиды не затаил и на вещи смотрел широко. К собратьям по перу относился сердечно, помогал чем мог. Вот его строки стихотворения из книги «Материнское окно»:
…Были и слово, и дело.
Вызнало тяжесть плечо.
Время моё поседело,
Не постарело ещё.
С нынешней смотрят страницы –
Брови тугой тетивой –
Косарев мой узколицый,
Мой Недогонов живой.
Когда Юрий выступал на партийном собрании с отчётом о проделанной за год работе (обязательное условие для перевода из кандидатов в полноправные члены КПСС), он рассказал и о только что законченной повести «Сто дней до приказа». Товарищи сочли поднятые проблемы «дедовщины» важными и единодушно проголосовали «за» публикацию, зафиксировав это в протоколе. Партбилет Юрий получил из рук первого секретаря Краснопресненского РК КПСС Козырева-Даля, впоследствии активного либерала. Позднее Поляков напишет: «Я из КПСС не выходил, просто партия самораспутилась, точнее, позволила себя распустить, что, в сущности, одно и то же. И никто не вышел на баррикады. Я, кстати, тоже…»
Как человек, хорошо изучивший законы советского социума, Юрий, конечно, понимал, что без связей и партбилета серьёзно продвинуться в гуманитарной сфере трудно, не имея родственных или клановых связей. С другой стороны, с юношеской самонадеянностью (отнюдь не прагматической) он считал, что может повлиять на систему своей честной писательской позицией. А потому неслучайно, получив партбилет, молодой коммунист Поляков вернулся к столу – заканчивать повесть «ЧП районного масштаба», которая вскоре всколыхнёт весь многомиллионный партийно-комсомольский актив страны. Прагматичные карьеристы так не поступают.
«В нашем парткоме, – вспоминает Поляков, – куда меня приглашали на заседания как сотрудника газеты «Московский литератор», я, наблюдая, выделил среди писателей-коммунистов, избранных в этот высокий орган, два типа: ясноглазых ортодоксов и брюзжащих критиканов. Первые готовы были немедленно выполнить любое свежее постановление, а вторые во всём искали недостатки и ворчали об отставании партии от жизни народа. Каково же было моё удивление, когда 22 августа 1991 года ясногласые ортодоксы всего за одну ночь превратились в ясноглазых либералов, а ворчуны так и остались ворчунами-коммунистами…»
Перспективного поэта включили в группу молодёжи, которая должна была приветствовать XXVII съезд КПСС. Тогда это был признак стремительного повышения социального и профессионального статуса.