в русской печати, но не выражают, однако, ничего, кроме самых азбучных истин:
«Распространяться о пользе свободы слова и о вреде цензуры мы считаем излишним. Благодарение Богу – наше общество убеждать в этом нечего. Нет ни одного разумного человека из публики неправительственной, из мира неофициального, который бы заявил себя врагом этой свободы и защитником цензуры».
И далее:
«Стеснение печати гибельно для самого государства; в видах собственного сохранения оно должно предоставить полнейшую свободу деятельности общественного сознания, выражающейся преимущественно в литературе. Одним словом, если государство желает жить, то должно соблюдать непременные условия жизни, вне которых смерть и разрушение; условие жизни государства есть жизнь общества; условие жизни общества есть свобода слова как орудия общественного сознания. Поэтому цензура, как орудие стеснения слова, есть опасное для государства учреждение, ибо, не будучи в силах остановить деятельность мысли, сообщает ее развитию характер раздраженного противодействия и вносит в область печатного слова начало лжи и лицемерия».
«Прежде всего необходимым кажется нам, – заключал Аксаков, – постановить твердое правило, которое и внести в 1-й том св. зак. разд. I, главу 1-ю следующего содержания: «Свобода печатного слова есть неотъемлемое право каждого подданного Российской империи, без различия звания и состояния» («День», 1863, № 31).
«Наконец-то! – писал он через три года. – Сегодняшний номер выходит без предварительной цензуры. Сегодня, принимаясь за передовую статью, мы знаем, что прочтем ее в печати в том самом виде, в каком мы ее напишем; сегодня мы не обязаны сообразовываться со вкусом, доблестью и миросозерцанием «господ, команду на заставах и шлагбаумах имеющих» (как писалось в старинных паспортах). Сегодня кошмар в образе цензора не станет мешать нашей работе, спирать дух, давить ум и задерживать перо, и мы получим неслыханное и невиданное право: не лгать, не кривить словом, говорить не фистулой, а своим собственным природным голосом… Не благоразумнее ли, не тактичнее ли было бы вступить в пользование новыми правами горделиво и важно, не поминая старого? Но такое поведение грешило бы против искренности: русскому печатному слову стыдно бы не радоваться освобождению, хотя бы еще далеко не полному, из долгого, долгого тягостного плена. Но не было ли бы, однако, делом великодушия пощадить от упреков прежний порядок и предать забвению старое? Мы считаем такое великодушие неуместным. Мы поминаем лихом, мы не можем, мы не должны не помянуть лихом того страшного стеснения, которому так долго подвергалась русская печать… Мало было кривды во всем строе нашего общественного развития; мы добились того, что самое слово искривилось… Слово из-под цензорских рук выходило искалеченное…
Теперь же нам нужен свет не мерцающий, не мигающий, а прочный свет свободы, нужно, чтобы даруемая свобода печати была действительно правдою, а не подобием».
Что бы почувствовал Аксаков, если бы узнал, что через сорок лет (сорок лет – да ведь это во всемирной истории срок, достаточный для рождения и умирания целых культур, целых народов!) самые эти слова его о цензуре сделаются почти нецензурными, что не только свобода печати не станет «действительною правдою, а не подобием», но и самого «подобия» мы лишимся почти и что русской печати придется говорить уже не «фистулой», а какими-то нечленораздельными звуками, похожими не то на смешной голос Петрушки, не то на ужасный хрип человека, которого душат. Бедный Аксаков! Бедные все мы! И как только мы можем надеяться?..
* * *
Освобождение крестьян было одною половиною того великого дела, коего другая естественная, необходимая и важнейшая половина есть освобождение слова и совести. Крепостное право было физическое, телесное рабство народа; стеснение печати, есть крепостное иго русского образованного общества – духовное рабство народа. Освобождая тело народа, нельзя было не освободить и душу его. Душа не больше ли тела? И рабство душевное не хуже ли, чем рабство телесное? Дан только внешний вид свободы, а во внутреннем существе ей отказано. И получилось нечто извращенное, противоестественное – ни жизнь, ни смерть, а как бы бесконечная агония. Прежде крепостное иго несли одинаково народ и лучшая, сознательная часть общества: тело и душа народа; теперь, сняв с тела, перенесли всю тяжесть рабства в душу, и душа задавлена этою увеличенною, ибо сосредоточенною, тяжестью. Воскрешали тело, убивая душу. И второе рабство стало горше первого. Оно утонченнее и ядовитее. Все здание будущего построено было на лжи – на мнимом уважении к свободе внешней, физической, на действительном презрении к истиной духовной свободе. Тут вечная ошибка всех культур исторического христианства – спиритуализм, материализм. Отделили дух от плоти и этим отделением умертвили дух и плоть. Плоды свободы, которые могли бы быть плодами жизни, сделались плодами смерти.
Вот чем объясняется эта неудержимая стремительность «хода назад», эта мгновенно, как бы волшебством, в самом разгаре освободительного движения 60-х годов наступившая реакция.
Роковая ошибка русского образованного общества заключалась в том, что оно в великом деле освобождения всенародного отделило себя от народа, недостаточно почувствовало себя народом. И пропасть, которая отделяет нас от народа, не только не уничтожилась с уничтожением крепостного права, а еще углубилась.
За эти-то ошибки наших отцов мы теперь и расплачиваемся.
Мы должны осознавать, что, начиная освобождение русского слова и совести, мы приступаем к задаче не менее, а может быть, более великой, потому что более решительной и всеобъемлющей, чем освобождение крестьян. Это не продолжение и конец старого, а начало нового, начало всего…
Суд над русской интеллигенцией
В Исаакиевском соборе, 20 февраля 1905 г., епископ волынский Антоний произнес проповедь на тему о страшном суде и о современных событиях.
В этой проповеди почтенный архипастырь выражает свой взгляд, и, по-видимому, не только свой личный, но и взгляд значительной части русской учащей церкви на современное освободительное движение в России, и по этому поводу произносит суд над «представителями передовых слоев общества», то есть, в сущности, над всем образованным русским обществом, русской интеллигенцией, произносит, так сказать, перед лицом вечности: перед лицом Страшного Судии, грядущего судить живых и мертвых.
Суд приводит к приговору смертному, разумея «смерть вторую», вечную, от коей нет воскресения. То, на чем этот приговор основан, сводится к следующим обвинительным пунктам.
Русское образованное общество отреклось от Христа, потому что «дух смиренного самоосуждения», в коем, по мнению епископа Антония, заключается сущность христианства, «давно вытравлен из нашего общества, языческим бытом, культурой еретического запада».
Русское образованное общество «ненавидит Россию» вообще и русский простой народ в частности.
Под всеми «преобразовательными толками в нашей печати», под всеми требованиями свободы слова, свободы совести, отмены административного произвола над личностью граждан скрываются только преступные замыслы действующей революционной партии, которая желает воспользоваться свободой слова и прочими гражданскими правами для