От старорежимных профессоров под дулом нагана требовали в кратчайшие сроки сделать из этой узколобой политической гопоты ученых. В 1938 году академика ВАСХНИЛ Хаджинова вызвали в партком и отчитали за то, что его аспирант Шунденко никак не может написать диссертацию. Все объяснения академика о том, что товарищ Шунденко туп, как пробка, безграмотен и просто не желает учиться, отвергались с ходу, ибо товарищ Шунденко — преданный делу революции элемент и потому должен стать красным ученым. Таково решение партии! И Шунденко вскоре стал не только кандидатом наук, но и заместителем директора Института растениеводства. Таких называли парттысячниками, поскольку откомандированных партией в науку были тысячи. Их сняли с кавалерийского седла и «кинули на науку».
Отношение этих наглых комсомолят к старым профессорам было попросту хамским. Они, как позже китайские хунвейбины, развязно критиковали с трибун седых профессоров за «политическую незрелость», «буржуазный уклон в науке» и «непонимание момента». Нередко оскорбляли их, а на экзамены порой приходили с наганом.
Номенклатуре, как паразитическому классу, было важнее послушание, нежели талант. Именно поэтому и происходили кровавые чистки, во время которых ученых, в крови которых еще текли остатки былой вольницы, старались заместить пусть более тупыми, но во сто крат более послушными выдвиженцами. В 1927 году Совнарком сделал очередной шаг по «разжижению» науки серостью — в Академию наук ввели группу партийных товарищей, многие из которых не были даже такими формальными «учеными», как вышеупомянутый товарищ Шунденко.
Царские профессора все это дело покорно терпели, но иногда и их терпению наступал предел. Когда большевики вознамерились сделать академиком крайне тупого человека со средним образованием — некоего Скворцова-Степанова, профессура его на выборах дружно прокатила. И тогда на помощь большевикам пришел знаменитый физиолог Павлов, которого большевики подкармливали, поскольку нуждались в его авторитете нобелевского лауреата. Хитрый Павлов на очередных выборах в Академию обратился к коллегам, напомнив им, что император Калигула сделал сенатором своего коня.
— Но то был конь! — поднял палец Павлов. — А теперь посмотрите, господа, на Ивана Ивановича Скворцова-Степанова. Он вполне симпатичный человек! Так чего же нам упорствовать?
И подобная политика продолжалась всю короткую, но от этого не менее печальную историю советской власти. Директорами институтов становились бывшие гэбэшники и партийные функционеры, сделавшие себе чужим горбом диссертации и ничего не понимавшие в науке. Директором краснодарского НИИ сельского хозяйства стал заведующий сельским отделом райкома… НИИ гражданской авиации в том же городе руководил бывший председатель того же крайкома… Директором НИИ эпидемиологии, микробиологии и иммунологии имени Гамалеи в Москве стал бывший полковник КГБ из внешней разведки. Все его касательство к биологии заключалось в том, что он за границей работал под прикрытием советского Красного Креста.
Я уже не раз говорил, что народное хозяйство СССР было на диво неэффективным. Наука не могла и не была исключением. Если на Западе, решая научно-инженерную задачу, справлялись считанным числом ученых, то у нас создавался целый НИИ. Скажем, скоростную железнодорожную магистраль от токийского аэропорта до центра города проектировали несколько немецких инженеров числом менее десятка. Это был временный коллектив. В СССР же под такую задачу было создано целое структурное подразделение — Лаборатория монорельсовой промышленности. В Германии самолет проектировали пять десятков инженеров, в СССР — тысячи человек в разных НИИ и КБ.
У нас всегда брали количеством. Ибо во главе угла стояла коллективистская, а не индивидуалистическая идеологема. «Коллектив — все, одиночка — ничто». «Если ты плюнешь в коллектив, коллектив утрется, если коллектив плюнет в тебя, ты утонешь». «Народ творит историю». «Искусство принадлежит народу»… В демагогическом обществе, где декларируется примат коллектива над личностью, где интересы индивида стоят ниже интересов «опчества», никогда не будет прорывов. Такое общество обречено на вечное отставание, поскольку порывы и открытия совершают талантливые и гениальные одиночки, а не серая, но обширная масса. А талантливый одиночка всегда индивидуалист. У него сложный характер. Он не любит подчиняться тупым требованиям. Он уникален. И потому в коллективистском обществе подлежит закатыванию в асфальт.
Можно заставить людей быть коллективистами в атаке или заставить их маршировать в ногу на параде или на тюремном плацу. Но нельзя их заставить изобретать по команде. Это удел принципиально идущих не в ногу. Потому что любое новое открытие есть слом общественного стереотипа. Плевок в лицо коллективу, который раньше думал, что это невозможно…
Каков главный критерий для ученого в СССР? Талант? Нет. Послушность партии. Политическая лояльность. Был активным комсомольцем? Выступал на собраниях? Имел общественную нагрузку? Проводил политинформации? Редактировал стенгазету? Получишь от парткома положительную характеристику в аспирантуру. Торчал в лаборатории и в библиотеке? То есть общественной работы не вел? Такие кадры нам не нужны!
Собственно говоря, в передовицах советских газет об этом писалось вполне откровенно: «высокая идейность» и «политическая зрелость» — вот главные качества советского ученого.
Ну, и откуда в такой стране взяться качественной науке?.. Разумеется, среди сотен тысяч «ученых» — просто чисто статистически — не могли не попадаться яркие люди, составившие гордость отечественной науки. Но процент их от общей массы был мизерным. А если не верите, поинтересуйтесь соотношением нобелевских лауреатов у нас и в США, например. Тогда все сразу встанет на свои места.
Я вам больше скажу: советская наука существовала постольку, поскольку существовала наука на Западе. Не будь Запада как маяка и ориентира, не было бы никакой науки и в СССР, а были бы только серые кардиналы парткомов, рассказывающие, что мир устроен согласно бессмертному Учению «святой троицы» — Маркса, Энгельса и Ленина. Именно Запад торил дорогу прогресса, а СССР, спотыкаясь, вынужденно хромал по ней, опираясь на костыль убогой советской науки, больше напоминающей действующий макет науки. Только потому партия науку и терпела, что нужда заставляла. Не было бы Запада, право, Союзу жилось бы спокойнее: некуда было бы спешить.
Я сказал «макет науки», и я не оговорился. Действующий, но именно макет. Хромая утка советской науки ковыляла еле-еле, почти догоняя на одних направлениях и отчаянно тормозя на других. «Статьи в советских научных журналах лежат месяцами, разработки тянутся годами, практическое внедрение даже самых крупных открытий растягивается на десятилетия. Научный сотрудник НИИ приборов, работающий на военное ведомство, признался мне, что уже много лет он и его коллеги видят свою очередную модель в металле примерно в то же время, когда эта модель морально устаревает», — писал Поповский.
Помните рассказ Гинзбурга о том, что ему не дали заглянуть в его собственную тетрадь из-за патологической секретности, которой было пронизано все в СССР? Советская наука прокисала внутри себя, а усугублял процесс порчи булыжник секретности, придавливающий науку сверху.
Известен случай, когда в 1975 году вооруженная охрана не допустила пожарных в горящее здания «ящика»[13] на Кутузовском проспекте, где в огне гибли люди, потому что «объект режимный», а у пожарных нет доступа к секретам.
Как-то в одном советском «ящике» позабыли оформить допуск изобретателю секретной машины, и он не мог посмотреть на собственные чертежи. А если бы вздумал воспроизвести их заново у себя дома, сел бы в тюрьму, ибо не имел допуска к секретам, а чертежи были секретными…
Чем же занимались сотни закрытых и полузакрытых советских НИИ? Какие такие секреты они плодили? Что видел человек, полтора года оформлявший допуск к святая святых СССР — его главной военной тайне, которую никакой мальчиш-кибальчиш ни за какие коврижки не выдал бы буржуинам? И как это сказывалось на его личности и психике? Писатель Поповский вспоминает об этом, создавая обобщенный образ некоего «Счастливчика» из многих своих знакомых: «Оформление [допуска] закончено. Счастливец подписал бумагу, по которой отныне он обязуется не разглашать, не открывать, не сообщать о своих служебных делах ни жене, ни другу, ни сыну. Никому, ничего. Собственноручной подписью заверяет он также клятву, по которой отныне не станет знакомиться с иностранцами, не пустит ни одного иностранца к себе в дом, не поедет никогда за границу и не напишет за границу ни одного письма. В противном случае… он предупрежден… статья такая-то уголовного кодекса… И за утерю допуска (пропуска) в институт то же — три года лагерей. После клятвы Счастливец получает, наконец, этот самый заветный пропуск-допуск и вступает под долгожданные своды.