объятия незнакомых людей, и «хай живе», и все такое подобное — трогательное, незабываемое.
Но я не мог отметить в статье одно обстоятельство, которое при всей его внешней неблаговидности не могло не способствовать общему подъему праздничности. В здании театра был устроен немцами винный склад. Население разбирало этот склад дружно, весело, и главное, разбирало с ближайшей целью угощения и снабжения в дальнейшую боевую дорогу бойцов. Среди мужчин заметны были такие, что и сами при этом угощались, но женщины не пили — тащили, тащили бутылки к магистрали, по которой катились танки и машины, совали на ходу, кидали за борта машины.
— Сыночки, родные наши! Выпейте, выпейте, родные наши.
И я могу ручаться, что все это было невообразимо хорошо, правильно, торжественно и красиво.
Весной в деревушку под Витебском прилетела ласточка — там у нее под стрехой одного двора было гнездо. Покружилась, покружилась ласточка над неприютной землей, где чернели вышедшие из-под снега пожарища, желтели груды кирпича, торчали обгорелые столбы, и видит, что селиться ей нынче негде. Издавна по своему птичьему образу жизни она прибивалась поближе к людям. Но деревушка еще и не начинала отстраиваться — слишком близко была война. Рядом с прошлогодними, оплывшими воронками от снарядов виднелись свежие, со вздувшимися, рыхлыми краями, от которых обманчиво пахло весенней пашней.
Однако дымок человеческого жилья, замеченный ласточкой неподалеку, приманил ее к этим местам. Дымок шел от земли, но он был жилой, приветливый, знакомый и милый птичьей душе. Ласточка робко и вкрадчиво раз-другой подала свой голос, снизившись над бревнами наката, и высмотрела себе местечко под обжитой крышей солдатского дома.
Кому, как не бойцу, было понятно горькое бездомничество маленькой доброй птицы? Может быть, и его деревня, откуда он ушел на войну, была сожжена немцами, может быть, он до сих пор ничего не знал о своей семье. Когда он заметил, что ласточка строит себе жилище под его крышей, он задумался, немолодой и давно воюющий человек. Он был растроган доверчивостью птицы к его жилью, к этому невеселому месту, которое, казалось, затем только и было на свете, чтобы содрогаться от близких разрывов мин и снарядов, порошить пересохшей землей и песком с потолка и всегда грозить обвалом от прямого попадания. Может, он подумал еще, что птица нарочно вила здесь гнездо, чтобы ему, солдату, было веселее.
Во всяком случае, он был застигнут необычным, тихим, по глубоким настроением, и высказать его на словах было не так просто, а хотелось обязательно высказать.
У самого простого человека в жизни, особенно на войне, в разлуке с близкими, в соседстве с опасностью, в труде и всяких испытаниях, которых не вынести, если не знать или не чувствовать великого их значения, бывают такие минуты, когда хочется говорить каким-то особым языком. И боец написал стихи о ласточке:
Где ты зиму зимовала,
Где ты там вилась,
Что с весною к нам попала в траншею,
В нише прижилась?
Он мало или совсем не читал стихов. Так что-то со школьнических лет цеплялось в памяти: «Ласточка с весною в сени к нам летит». Но ему хотелось сказать что-то такое же складное не вообще о ласточке, а вот об этой, что прижилась в том углублении его земляного жилья, которое он называл, по уставу, нишей.
Но, думая о ласточкиной судьбе, он думал еще о многом другом. Он только затем и сидел здесь долгие месяцы в обороне, чтобы изготовиться к большому и трудному пути на запад, к наступлению. Без этого ему, солдату, нечего было и помышлять о родных местах, о семье, о доме. И он добавил еще четыре строчки, окончательно сбиваясь с лада и уже стремясь только как-нибудь выразить свою мысль, в которой большое, грозное дело, предстоящее ему, как-то связывалось с робкой заботой ласточки о жилье, о том, чтобы было куда возвращаться весной из далеких краев:
Ведь мы скоро с тобой расстанемся;
Немца с русской земли будем гнать.
Скучно тебе будет, ласточка,
В траншее одной лето проживать.
Он не был поэтом и вряд ли напишет в другой раз что-нибудь подобное. Но он, может быть, сам того не сознавая, выразился поэтически, бесхитростно и тонко, как., впрочем, и бывает в жизни сплошь и рядом. Как будто все и дело в том, что какой-то ласточке будет скучно в опустевшей траншее, когда он уйдет далеко на запад!
Свое стихотворение он написал на открытке полевой почты и послал в газету, вряд ли опять же полагая, что его напечатают. А зачем? Затем, что он знал или слыхал о таком порядке: стихи посылают в редакцию, как донесения по начальству, а домой — письма.
И не успел он получить ответ из редакции, как ласточка осталась одна…
Есть что-то глубоко впечатляющее в покинутых ушедшими вперед войсками траншеях, землянках, блиндажах, лесных шалашах с пересохшей и осыпавшейся листвой либо хвоей, в пепелищах от костров, в обгорелых рогульках таганов, на которых солдаты варили свою пищу. Далеко-далеко, под самой Москвой, в молодых дачных рощах, травой — которой уже по счету! — заросли ямы и канавы, нарытые в памятную осень и зиму 1941 года. Далеко позади и Угра, и Днепровское верховье, леса и поля Смоленщины, меченные войной. Немного дней прошло, как началось опять наше наступление, но уже и та сожженная деревушка под Витебском, возле которой боец в обороне сложил свой стишок о ласточке, осталась в глубоком тылу.
И ласточка дивилась, должно быть, той тишине, что наступила кругом, тишине, которая есть благо всякой жизни — человеческой и птичьей.
Во имя этой тишины солдат, покинувший траншею под Витебском, шел в жестоком грохоте, свисте и визге войны, шел из боя в бой, забыв об отдыхе, забыв обо всем этом. И потому, что он шел безостановочно, все дальше и дальше, десятки и сотни тысяч людей его родимой страны, миллионы людей во всем мире, просыпаясь по утрам к своему труду и обычным хлопотам, испытывали чувство, похожее на то, как человек, со сна еще не сообразив, отчего у него сегодня особый, радостный день, ощущает уже всем своим существом тепло этой радости. «Ах, да!..» — вспоминает он вдруг о том, что, собственно, радует его. И ему еще лучше. «Ах, да, уже Минское направление, Могилев, Бобруйск!» — вспоминали мы вдруг, чему мы обязаны приливом сил, особой душевной легкостью, радостью, которая