Сначала я бродил по галереям, выискивая знакомых – чьи истории я знал, кем интересовался, с кем был бы рад познакомиться. Потом я раскинул сети пошире, используя музей как способ узнавать о новых людях. Я ходил, и смотрел, и дивился лицам: тому, как они вписывались в историю страны, почему там оказались именно они, а не кто-то другой. Лица превращались в диалог, картины – в беседу.
Национальная портретная галерея – это семейный альбом целой страны, вот что я понял. Она задает контекст всем нам. Это наш способ давать описание самим себе и нашему прошлому, способ спрашивать, отвечать, объяснять и исследовать, кто мы такие и где наши корни – и не просто поглядев на места, откуда мы когда-то пришли. Существует пейзаж и существует портрет – и это способы ориентации листа бумаги в пространстве. Точно так же мы понимаем, кто мы есть: вот места, откуда мы, и лица людей, которыми мы были.
Я долгие годы очень любил пейзажи Констэбла[107]: облака, выглядевшие куда более облакообразными, чем любые виденные мною в жизни. Они заставляли меня смотреть на настоящие облака и думать, искусство те или нет, – и деревья тоже и вообще вот это ощущение места, дающее целостность: его саффолкский ландшафт вполне мог бы быть моими родными сассекскими проселками и небесами. Потом я впервые увидал самого Джона Констэбла – я совсем не ожидал, что он будет такой симпатичный или такой задумчивый. Было что-то странное у него во взгляде: он, казалось, устремлялся прямиком в какие-то иные края. Я даже подумал, нет ли у него амблиопии, как у моей дочери в юности, или это просто Рэмзи Рейнагл таким нам его показал. Я представлял себе, каково это: жить внутри такой головы и смотреть на мир с его облаками, небом и деревьями через странные глаза Джона Констэбла.
В некоторых портретах дело было в том, кто изображен на холсте. В других – в том, кто художник. В третьих – вообще исторический момент, потому что они были летописью своего времени, которое вообще-то наше время. У большинства картин источником силы является перекресток всего этого: художника, модели, времени, исторического контекста – вечно меняющегося контекста. Все это идет рука об руку с нами по коридорам Национальной портретной галереи.
Глядя на портрет, мы тут же принимаемся оценивать, потому что человек – весь оценка и суждение. Мы оцениваем того, кто изображен (дурной король? добрая женщина?), точно так же как оцениваем художника, а временами и обоих сразу – особенно когда это одно и то же лицо. Автопортрет дамы Лоры Найт, симфония багряного и киновари, показывает художницу в идеальный профиль, фланкированную с одной стороны обнаженной моделью, а с другой – картиной с той же моделью. Как женщине ей не дозволялось посещать классы рисования с натуры, и этим полотном она заявляет, что да, она женщина и одновременно мастер живой натуры. Техника ее превосходна, а заявление – ярко и мощно.
Возьмем шевалье д’Эона. Я его как-то упоминал в одной своей истории, смутно собираясь вставить в какой-нибудь сюжет: шпион, переодевающийся в платье другого пола, по уши в интригах, королевских прокламациях и судебных процессах. Юридически объявленный женщиной, причем, кажется, против собственной воли. Все это я знал, но и понятия не имел, какое доброе у него лицо. Я понял, что если когда-нибудь стану о нем писать, этот портрет – копия Томаса Стюарта с оригинала Жана-Лорана Монье, который лично знал д’Эона, – точно изменит мой авторский тон.
Я писатель и имею естественную склонность к писателям. Экспонируемый в галерее тревожный, бередящий душу портрет сестер Бронте словно явился из детективного романа: в левой части картины Энн и Эмили, упрямые и даже непокорные, а в правой – Шарлотта, с куда более мягким выражением лица и полуулыбкой, прячущейся в уголках губ. Эти три леди готического романтизма во всей его славе, писавшие о бывших женах на чердаках и беглянках на болотистых пустошах; три авторши трагических и загнанных персонажей в не менее трагических и загнанных пейзажах – на портрете, написанном их таинственным и беспутным братом, который, понимаем мы, глядя на картину, некогда и сам был ее персонажем – центральной фигурой, вокруг которой группировались все три женщины – ныне вымаранной и замененной колонной. И все равно некий призрак до сих пор глядит на нас оттуда, будто послеобраз или отражение в зеркале. Недостаток художественного мастерства лишь добавляет картине силы: это не созданный профессионалом портрет, а настоящая история, замороженная во времени и таинственная. Наверняка когда Бранвелл записывал себя на картине, было немало слез и даже жестоких слов. (Или это кто-то другой его записал? Вдруг колонна – ключ к еще более готической тайне?)
Я знаю, что фотографии всегда рассказывают нам о фотографе, но фотографы не интересуют меня в такой же степени, что художники, даже когда композиция фотографии не менее изящна, чем любой классический портрет. Фотографию Альфреда Теннисона, сделанную Джулией Маргарет Кэмерон на острове Уайт, суровую и продуваемую всеми ветрами, невозможно забыть. Фон расплывается, рука с книгой напоминает формальные портреты религиозных деятелей; лицо задумчиво и кажется (по крайней мере, мне) даже трагическим. Да, этот человек вполне мог написать «Переступая черту»…
Услышу в сумерках я колокола звон,
А после все укроет темнота.
Пусть не несет печаль прощанья он,
Когда приблизится последняя черта[108].
– подумал я.
Я выучил это стихотворение еще мальчишкой. Смерть тогда была просто абстрактной идеей; я подозревал, что когда вырасту, мне как-то удастся ее благополучно избежать – потому что я был умным ребенком, а Смерть тогда выглядела вполне легкоизбегаемой штукой.
Приближаясь к нынешнему времени и вступая в современность (какое же это красивое, старомодное слово), мы видим, как живопись переживает настоящий взрыв и делится на кучу движений и способов видеть и описывать реальность. Строгую портретность вроде бы оставили фотографии, потом снова забрали, и вот мы уже в том времени, когда живу я, и имеем дело с материалом, составляющим мою жизнь. Сделанный Брайаном Даффи портрет Дэвида Боуи не менее иконичен, чем обложка диска Aladdin Sane, но на нем глаза с разными зрачками удивленно смотрят прямо в камеру: Боуи выглядит более ранимым. И, глядя на образ, некогда символизировавший для меня все тайны взрослости, он выглядит еще и до боли юным.
Прелесть и власть портретного жанра состоят как раз в том, что он замораживает нас во времени. До портрета мы были моложе; после него постареем или сгнием. Даже жуткие кошмарные автопортреты Марка Куинна в крови и жидком силиконе все равно могут сохранить лишь один определенный момент времени: они не могут состариться и умереть, как это делает – и непременно сделает – Куинн.
Задайте вопрос: кто мы такие? – и портреты вам ответят, хотя бы до некоторой степени.
Мы вышли вот отсюда, скажут самые старые. Вот наши короли и королевы, наши мудрецы и дураки. Вот мы какие – нагие и одетые, говорят они нам. И мы здесь, на этой картине, потому что художнику есть что сказать. Потому что мы все интересны. Потому что нельзя поглядеть в зеркало, не изменившись. Потому что мы не знаем, кто мы, но иногда в чьих-то глазах отражается свет, и это почти намекает нам на ответ – совсем чуть-чуть.
Возможно, это вовсе не портретная галерея. Возможно, это, как сказал Т. Элиот (висящий тут же, на стене, в виде модернистского фасо-профильного многокрасочного наброска), просто чаща зеркал.
Если вы хотите узнать, кто мы такие, берите меня за руку, и мы пройдем ее вместе. Мы будем глядеть на каждую картину и каждый предмет, пока, в конце концов, не начнем видеть самих себя.
Впервые опубликовано в виде эссе в выставочном каталоге «Портретной Премии Би-Пи» (2015).
«Дрезден Доллс»: Хеллоуин 2010
Я хочу описать Аманду Палмер – добрую половину арт-панк-кабаре-рок группы «Дрезден Доллс» – как-нибудь так, чтобы она выглядела поэкзотичнее… но на самом деле мне трудно воспринимать Аманду Палмер как экзота: я слишком хорошо ее знаю. Мы три года дружили, почти два года встречались и уже без малого год помолвлены. За это время я лицезрел, как она берется за работу всех сортов и размеров, одна или с командой, играет на пианино и клавишных, и местами (эта шутка достаточно отбилась от рук, чтобы стать самостоятельным альбомом каверов «Рэйдиохед») – на укулеле. Я смотрел представления в огромных церквах и в дешевых подвальных барах (иногда в один вечер – из часовни прямиком в харчевню), видел ее в роли гендерного оборотня, конферансье в «Кабаре» и в виде половинки дуэта сиамских сестричек известных под именем «Эвелин Эвелин».
Но я никогда еще не видел «Дрезденских кукол». Где-то за месяц до нашего с Амандой знакомства они погрузились в затишье, из которого большинство групп никогда не возвращается.