2 февраля, четверг. Сегодня очень тяжелый день. Я пригласила фотографа Лози, который снимал всегда картины Эдика для каталогов галереи. Здесь осталось лишь несколько работ маслом, среди них замечательный последний триптих, который он так и не подписал, и несколько гуашей, и один экземпляр сэврского сервиза. В восемь утра Лози пришел на костылях с своей женой и молодым человеком, которые должны ему помочь в работе. Лози разорвал сухожилия на ноге во время горнолыжных катаний (это желание всех превратить в спортсменов – один из многочисленных методов демократической формации, но это к слову). Я видела, как бедный Лози на протяжении четырех часов, преодолевая чудовищную боль, делал почти акробатические кульбиты, чтобы добиться необходимого освещения. Мне нужно было бежать к Эдику не позднее двенадцати часов, я оставила их одних доканчивать работу и попросила Жиля закрыть за ним дверь. Застала Эдика, сидящего за столиком, очень уставшего от мучающих его откашливаний. Пыталась его покормить, он выпил маленький стаканчик бульона, съел две чайные ложки протертых на миксере кусочков барашка и сказал, что есть все протертое он отказывается и будет умирать от голода, так как один вид такого рода пищи вызывает у него отвращение. Расспросил меня о последних новостях из Москвы и Тарусы и снова вернулся к тому, что мечтает уйти отсюда. Через полчаса явился Клод в роскошной меховой шапке, меховом шарфе и сказал, что в Париже – 6 и он замерз. Я этого не почувствовала. Принес много прекрасного шоколада, который Эдику нельзя употреблять, и каталог художника Музича. Его он выставлял в Бельгии и сказал, что дела на ярмарке были очень плохие. Сказал, что хорошо знает этот госпиталь и что Эдик ни в коем случае не должен его покидать. Одобрил мой план с книгой и авторство Жана-Клода Маркадэ и вообще сказал, что поможет найти издателя, что-то записал себе, что должен доставить Эдику. Мы его давно не видели, выглядит он хорошо, и сегодня у него вернисаж Гуджи, на который я решила не ходить, так как устала и не хочу никаких расспросов. Просто не выдержу и буду плакать, как это случилось сегодня в моем разговоре с Жан-Клодом Маркадэ, к которому я обратилась по поводу текста. Была немного удивлена, что он сказал, что, «несмотря на то что мы живем далеко друг от друга и редко общаемся, он часто думает о нас, и любит Эдика, и готов написать личный текст в зависимости от размеров книги». Я обещала на следующей неделе послать ему все каталоги Эдика, и вообще между нами был очень трогательный разговор.
Да, я забыла сказать, что после Клода в палате появился Жиль с каким-то компьютерным экраном и показал нам сюжет канала «Культура» из Москвы, передававшийся в день нашего отъезда. Этого материала мы не видели, так как в то время у нас была «Скорая помощь», которая пыталась наладить дыхание Эдика. Сюжет был трогательный – к Эдику пришли сотрудники Третьяковской галереи за закупкой картин, которые, по его словам, он всю жизнь писал только для себя. В мифе о Сизифе, трактованном А. Камю, он видит самореализацию пройденной им жизни.
Все, кто приходят навестить Эдика, несколько отвлекая его от его чудовищной болезни, одновременно поражаются, как удивительно мужественно он держится, как подвижнически он переносит свои страдания, какие мысли теснятся в его голове. При этом он не забывает и о четвертом числе, когда должен состояться митинг в Москве. Дай Бог ему крепкого сна.
8 февраля. Среда. Легкий снег. Я уже несколько дней не записывала. С одной стороны, была суета в палате у Эдика. В воскресенье и понедельник к нему приходили по шесть человек в день, что не только ему, но и мне тяжело было вынести. Разболелась печенка, я перестала пить свои витамины и обезболивающие и поняла, что у меня произошла полная потеря сил. Повсюду боли, прыгает давление, передвигаюсь в тумане. Однако в воскресенье перед госпиталем была в церкви. Говорила с отцом Николаем, он, как и в прошлом году, моя главная духовная поддержка. Когда я ему сказала, что Эдик рвется домой и что мне делать, в том состоянии, в котором он, это невозможно, отец Николай велел мне не думать и не строить планов, а молиться. Тем более, как он сказал мне, Эдик «Божий человек» и находится под Божьим попечением. Это была неделя о «мытаре и фарисее». Эдик никогда не был фарисеем, ибо всегда был человеком натуральным. Как заболело и защемило сердце, когда я услышала из уст отца Николая из алтаря среди поминаемых о здравии имя болящего Павла. Когда я рассказала Эдику, что отец Николай назвал его «Божиим человеком», то услышала очень простодушный ответ: «Я ведь ничего никому плохого не делал». Воскресенье и понедельник были, видимо, очень тяжелыми для него. Приходили Жиль и Саша Аккерман, Таня Максимова с Сережей Ходоровичем и Надя с Фредом, которые затем завезли меня домой, ибо я совсем снова начала распадаться. Боли повсюду и полное отсутствие сил. Разговаривая со всеми, не знала, откуда их черпала, когда мы оставались одни, он мне постоянно повторял: «Где я буду умирать? Я хочу умирать в Тарусе. И сколько нужно находиться в госпитале?»
К сожалению, это была моя последняя дневниковая запись, сделанная немногим более чем за полтора месяца до его смерти.
Галина МаневичИЗ КНИГИ ФЕЛИКСА СВЕТОВА «ОПЫТ БИОГРАФИИ»89, май 1971 – февраль 1972
Наш день начинается первым лучом света, проникшим в окно. Март кладет мне на плечо мохнатую лапу, и я открываю глаза, вспоминаю все разом. Он повизгивает, пока я одеваюсь, и так счастлив бывает утру, тому, что я тут же откликнулся, морозу, гремящему под ногами, стуку дятлов, дружно берущихся спозаранку за свое дело, снегу, в который кидается, как в реку с крутого берега.
Потом я вхожу в дом и сквозь треск пылающих уже в печи дров различаю поскрипывание холста под мастихином. Картина возникает не медленно и не быстро – у нее свои сроки, как у всего в Божьем мире, и я понимаю, что Эд не в силах ускорить или затормозить ее. Я увидел, как она рождается, возникает в линиях и штрихах, наполняется светом, проступающим изнутри холста. Для меня это очевидно, я ловлю себя на том, что, заглянув за мольберт, всякий раз поражаюсь пустоте изнанки. Свет наполняет холст – ничто само по себе не имеет цвета, и я понял внезапно, что ведь и то, что мы понимаем о мире, понимается нами лишь потому, что освещается проникнувшим в нас все тем же светом. Я увидел, как то, к чему я все шел и шел, оступаясь, путаясь и сбиваясь с дороги, открывая в себе сам, вычитывая в подброшенных, возникавших на столе книгах, встречаясь с человеком, которого, не зная, так жаждал увидеть, – все это является на моих глазах на холсте с такой простотой и естественностью, что лишь для других представляется некой условной формой, а на самом деле это единственная возможность существования моего товарища.
Все, над чем я бился, пытаясь стряхнуть с себя годы привычки, дешевого скептицизма, невежества и заскорузлости, направленной в бессмысленность мысли, ничтожного, но такого заманчивого пути красивого и чистенького преуспеяния, весь тяжкий до отчаянности, страшный в своей необратимости опыт; все, о чем долго и утомительно повествовал в своей книге, рассказывая, через что надлежало пройти, чтобы поверить и услышать, увидеть и почувствовать, а как выяснилось, оно всегда жило и дышало во мне под спудом чужого и случайного, открывается здесь так просто и гармонично, что кажется – холст колышется от проникающего его света, являя внятность любой, самой сложной мысли или ощущения.
Картины рождаются передо мной день ото дня, одна за другой, наполняя все вокруг светом, и сегодня, когда к концу подходит и моя работа, меня переполняет благодарность художнику, ибо реально ощущаю, как свет, исходящий с холста, не просто наполняет комнату, но проникает в меня.
БЕЛЫЙ КВАДРАТ.
ХУДОЖНИК ЭДУАРД ШТЕЙНБЕРГ
(Заявка на фильм)Как ни странно, ироничный парижанин в белой рубашке апаш и мужичок, сидящий на завалинке с самокруткой в зубах, – одно и то же лицо, Эд Штейнберг, российский живописец, чьи полотна сегодня находятся в крупнейших европейских и американских музеях и чьи персональные выставки стали явлением в мировой изобразительной культуре.
Задуманный фильм – история восхождения опального художника, одного из лидеров российского авангарда 60–80-х годов. Однако это будет не искусствоведческое исследование. Жанр фильма, равно как и масштаб, продиктует сам художник, его живое присутствие, участие в съемках. Свойства характера и облика – экспансивность, «шагаловская» искрящаяся веселость и грусть, смешливость, страсть к розыгрышам, детскость и неожиданная серьезность – не даст фильму скатиться к стереотипам биографического повествования с его «обронзовевшим героем» и наукообразным дикторским текстом. У фильма должно быть «легкое дыхание», несмотря на значительность и глубину материала. Однако и искусствоведы-специалисты и широкая телевизионная аудитория любителей искусства получат желаемое. Думается, что творческий портрет художника будет «вписан» в контекст времени, художественной жизни и среды. Биография Э. Штейнберга (был сторожем, землекопом, рыбаком) и родословная, полная драматизма и сложных коллизий, даст фабуле фильма напряженность и остроту.