Рискнем предположить, в творческой эволюции Кузмина именно в этот момент совершается определенный перелом, связанный с тем, что выработанные какое-то время назад принципы прозы оказываются исчерпанными. Напомним, что речь идет о лете 1907 года, когда первое отдельное издание «Крыльев» стремительно распродавалось (в июле М.Ф. Ликиардопуло сообщал Кузмину, что на складе осталось всего экземпляров триста, а в конце сентября Брюсов писал о полной распроданности книги[1005]), «Картонный домик» произвел своего рода сенсацию и значительно увеличил известность Кузмина, но в критике самого близкого Кузмину лагеря повести были приняты с большими сомнениями.
Если на высказывания газетных обозревателей можно было не обращать внимания, то непонимание смысла опубликованного наиболее чуткими и, по логике вещей, наиболее близкими по духу Кузмину людьми не могло не заставить его задуматься над удачей написанного. Потому рискнем предположить, что замысел «Скорпиона» (о котором говорилось выше) издать в одной книге «Крылья», «Картонный домик» и «Красавца Сержа» должен был показаться Кузмину слишком уж сводящим всю его прозу к одному — скандальному — знаменателю. Обратим внимание и на то, что «Картонный домик» никогда не перепечатывался Кузминым, несмотря даже на то, что сенсационный для своего времени текст так и оставался дефектным. Видимо, что-то глубоко не удовлетворяло автора в этой повести, как и в замысле новой повести из современного быта.
Вторым моментом, который мог останавливать Кузмина при начавшейся работе, была сама возможность пересечения литературы «высокой», к которой должна была относиться его повесть, и откровенно «низовой», представленной романом Брешко-Брешковского. Возможность вкладывать в уста персонажа, прямо списанного с того же самого человека, которого предполагал сделать «натурщиком» и Кузмин, суждения откровенно риторического моралистического плана (Клавдий декларирует пишущему его портрет в позе св. Себастиана академику Жернову среди прочих рассказов о своей судьбе: «Там, за кулисами, я слышал много циничных и гнусных слов. Но слов: работа, труд, честность, нравственность... — их при мне не произносили. Когда из мальчика я вырос в юношу, я понял, что они, эти слова, существуют. Но уже было поздно... Слишком талантливо развратили меня Жозефина Петровна и компания. Не хочу хвастать, но я делал попытки уйти от этой жизни» (С. 100) — и так далее) должна была выглядеть для Кузмина если не вовсе отвратительной, то, во всяком случае, совершенно неприемлемой и в каком-то смысле уравнивавшей роман с записками самого Валентина. Потому попытка уйти от «оригинала» планировавшейся повести не могла не подвергнуться сомнению, что, вероятно, и является внутренней и окончательной причиной отказа от работы.
3. Неизданный Кузмин из частного архива
Впервые — НЛО. 1997. № 24, с добавлением фрагментов из неопубликованного доклада на Банных чтениях 1996 года.
Литературное наследие М. Кузмина достаточно обширно и полного его исчерпания ждать явно преждевременно. Однако и здесь существует определенная градация, которую Н.В. Котрелев предлагает формулировать в традиционных терминах, примененных, однако, в значении не совсем традиционном, называя «опубликованным» не только тексты, известные в печати, но и те, существование которых обозначено в общедоступных источниках. В качестве примера он приводит архивный документ, находящийся в государственном хранилище и отмеченный в выдаваемых исследователям описях[1006]. Сюда же, судя по логике, можно прибавить те манускрипты, о существовании которых известно из печатных и общедоступных рукописных источников, а сам документ может быть получен исследователем без специальных усилий. Таким образом, сфера опубликованного чрезвычайно расширяется, а неопубликованное сводится к сравнительно ограниченному кругу документов. Тем важнее перевести такие документы из второй сферы в первую, сделав достоянием печати.
В наследии М. Кузмина много того, что никогда не становилось достоянием печатного станка, в том числе столь крупные комплексы, как дневники за много лет и обширный ряд писем, лишь отчасти готовых или готовящихся к печати. Но об их существовании давно и хорошо известно. А вот обнаружение каждого текста, находящихся вне поля зрения исследователей, можно почитать если не сенсацией, то, во всяком случае, значительным событием, особенно если они уже так или иначе отмечены в материалах доступных и оставались загадкой.
Одну из таких загадок, волновавших еще в конце 1970-х годов Ж. Шерона, а в первой половине 1990-х — автора настоящей публикации, теперь оказывается возможным разрешить.
Ж. Шерон публиковал письма Валерия Брюсова к Кузмину, и среди них письмо от 3 октября 1907, где писалось: ««Столичное Утро» возродилось, и я отдал в него Ваш рассказ «Смерть мистера Смидта»». К этому месту было сделано примечание: ««Смерть мистера Смидта» никогда не была опубликована. Кузмин в письме к Вальтеру Нувелю (31—VII—07) признавал рассказ слабым: «Я написал ряд стихотворений XVIII века и крошечный плохой рассказ «Похороны мистера Смита»»[1007].
Публикуя переписку Кузмина с Нувелем полностью, мы несколько поправили текст, но вынуждены были сделать примечание: «Рассказ, сколько нам известно, опубликован не был, и текст его неизвестен»[1008].
Меж тем рукопись этого рассказа все эти годы находилась в коллекции известного московского букиниста Л.А. Глезера (1903—1998)[1009], к которому попала после смерти Е.И.Шамурина, книговеда и одного из составителей прославленной антологии русской поэзии начала XX века, которая в просторечии так и именуется — «Ежов и Шамурин»[1010]. Пути, по которым рассказ дошел до Шамурина, ни владельцу рукописи, ни, тем более, нам неведомы.
Странно и то, что в хорошо сохранившихся письмах Кузмина к Брюсову нет никакого намека на присылку этого рассказа. В этих письмах речь более всего идет о рассказе «Кушетка тети Сони», который Брюсову казался не достигающим того уровня, на которым находятся лучшие произведения Кузмина. Вряд ли можно сомневаться, что «плохой рассказец» также не был им одобрен для публикации в «Весах» и потому отправлен в «Столичное утро», желавшее печатать символистов, но успевшее сделать слишком мало, поскольку вскорости закрылось. Судя по всему, карандашные пометы в рукописи сделаны самим Брюсовым, как и проставленные тем же карандашом квадратные скобки, однако нигде не закрытые.
Рассказ переписан точно так же, как и многие другие рукописи Кузмина того (и более позднего, до конца десятых годов) времени: на сложенных пополам и превращенных в тонкую несшитую книжечку больших, значительно больше обычного формата, листах плотной писчей бумаги. Заглавие, жанровое определение, имя автора и дата составляют обложку (она же — титульный лист).
ПОХОРОНЫ МИСТЕРА СМИТАРассказ
М. Кузмин
1907. Июль.
Каждый новый день делал мистера Смита все бледнее, его глаза блестящее, его воображение необузданнее. Он уже не гулял по двору убежища, обсаженному деревьями, со своим другом Энфордом, а лежал на койке лицом в потолок, развивая все горячее и настойчивее свои мечты о будущем королевстве, где утопии философов мешались с фантазиями римских императоров. Представляя себя главою этого государства, он то диктовал указы о мелких подробностях общественного устройства, то растекался в пламенных отвлеченностях. Энфорд, считавший себя Колумбом, предлагал своему другу вновь открытую Америку для приведения в исполнение его замыслов. 9-го Мая в полдень Смит умер при одной сиделке, так как его друг, почти неотступно бывавший при нем, присутствовал за больничным обедом.
Известие о смерти товарища поразило Энфорда не более, чем других клиентов учреждения, что никого особенно не удивило, принимая в соображение равнодушие больных к посторонним их заблуждениям <сверху карандашом вписано: для них> явлениям. Он молча и внимательно следил, как приготовляли к гробу его друга, но не плакал и не выказывал никаких признаков горя, хотя с покойным его соединяла возможно-тесная дружба.
Тело вынесли в склеп, ожидая прибытия его брата священника, пожелавшего лично отпевать и читать заупокойные молитвы, так как мистер Смит был католиком. Аббат приехал поздно вечером и в тот же день прочел первые молитвы один, так как помощник его, не связанный родственными чувствами с покойным, ожидался только к следующему вечеру и ко дню погребенья. Священник слышал какой-то шорох, когда он в полном одиночестве, ночью читал свой требник, но так как склеп был сыр и в нем, вероятно, водились мыши, он не обратил на это особенного внимания, хотя по природе и был склонен к страхам и к экзальтации.