На следующее утро, принужденный днем поехать причастить умирающего в дальнюю деревню, брат мистера Смита вошел, чтобы читать свои молитвы, чуть свет, когда все еще спали. Бричка же, запряженная им самим, дожидалась его, готовой, на дворе.
Ничего особенного не было в темном склепе, но едва аббат произнес первые слова службы, как мистер Смит поднялся из открытого гроба, свесил ноги, посидел в таком положении с четверть минуты и, перескочив через упавшего без чувств брата, выбежал через незапертые двери склепа.
Когда сторожа утром увидали двери незамкнутыми, они их только заперли, не беспокоясь, относя это явление к поспешности священника, который к тому же, по словам привратника, проскакал во весь галоп из ворот убежища чуть свет. Гораздо более удивило исчезновение Энфорда, которого нигде не могли найти. К вечеру приехал сакристан и в ожидании священника, запоздавшего в деревне, пошел приготовить все нужное для службы заранее.
Он прошел прямо в сакристию, чтобы достать из шкапа облачение для священника, но едва открыл дверцы, как человеческое тело всею тяжестью упало на него, увлекая сакристана в своем падении. В ужасе он бросился вон, громко крича, человек же оставался неподвижным.
Когда доктор, начальник заведения, и местная полиция вошли в склеп, они нашли труп священника у пустого гроба и тело мистера Смита у шкапа в сакристии. Через несколько дней привезли Энфорда связанным в буйном припадке; он бредил гробами, покойниками и мистером Смитом, и вскоре умер, отказываясь от пищи в качестве умершего. Предполагают, что, движимый любовью к умершему другу, он, пробравшись вечером в склеп, перетащил тело в шкап, сам занял его место, уморив аббата, сделав заикою сакристана, умерев сам — в виде пышной гекатомбы на могиле будущего короля Америк.
М. Кузмин.
1907. Июль.
Но материалы Кузмина в данном архиве не исчерпываются рассказом. От того же Шамурина Л.А. Глезеру достался крохотный по размерам, но не по значению альбомчик, принадлежавший долголетнему спутнику Кузмина Юрию Юркуну. Некоторые материалы из него уже введены в научный оборот, но большая часть, представляющая значительный интерес как для литературоведов, так и для искусствоведов, остается невоспроизведенной. Собственно говоря, по своему значению этот альбом нисколько не менее значим, чем, скажем, альбом В.А.Судейкиной-Стравинской, недавно роскошно воспроизведенный в полном объеме[1011], и достоин такого же издания. Но в нынешней специализированной статье мы воспроизведем лишь 4 материала, весьма существенных для биографии и творчества Кузмина.
Прежде всего — это два стихотворения (судя по всему, экспромта или чего-то весьма сходного по функции), вписывающихся в довольно большой ряд уже обнародованных произведений такого же типа[1012].
Пятнадцатое Декабря
На отрывном календаре,
И лампа, холодно горя,
Напоминает о заре.
А мне зима и электричество
Не позволяют позабыть:
Без Вас, души моей величество,
Я не могу ни петь, ни (жить) быть.
М. Кузмин.
15 Дек. 1913.
Мы, Божьей милостью хранимы,
Вдвоем с тобой не пропадем,
Любя, Флоренции и Римы
Мы посетим с тобой вдвоем.
Мне радостен и день ночлежный,
Равно как пышный блеск дворцов.
Куда б ни звал твой облик нежный,
Повсюду я идти готов.
Мы вместе в счастьи и в печали,
Тесней возможно быть едва ли.
Альбер, М. Кузмин
1914 г. 24 Октября
Упоминаемый здесь «Альбер» — прославленный французский ресторан на Морской, завсегдатаями которого были Кузмин с Юркуном, несмотря даже на постоянные жалобы на безденежье. Именно его ностальгически вспоминает Кузмин в своих стихотворениях послереволюционных лет как символ старого Петербурга/Петрограда.
Интересующее нас стихотворение это не просто вписано в альбом, а находится на вклеенном туда листке, на обороте которого есть запись:
Вечер «Меди. Всадника».
Зал Павловой
Е.А. Зноско-Боровск<ий>
о Кузмине
Троицкая 13
Упоминаемый здесь вечер состоялся 30 ноября 1916 года[1013], и потому запись никакого отношения к содержанию стихотворения не имеет.
Следует отметить также, что в дневниковых записях Кузмина за дни, когда были написаны эти стихи, никаких упоминаний ни о стихах, ни о каких-либо событиях, которые бы могли пролить свет на их возникновение, нет.
Третий материал, представляется с первого взгляда гораздо более случайным, несовершенным и незавершенным. Однако на самом деле, рассмотренный в контексте всех жизненных обстоятельств бытия Кузмина первых послеоктябрьских лет, он очень точно проецируется и на ситуацию этого конкретного времени (что тем более существенно, поскольку дневник 1919 года не сохранился), и на гораздо более поздние решения как самого Кузмина, так и окружавших его людей.
Но истоки, о которых следует поговорить несколько подробнее, находятся в творчестве Кузмина значительно более раннем. Речь идет о сопряжении своего творчества с темами, подразумевавшими открытую ангажированность. И началось это, по всей видимости, с военной поры.
Вообще говоря, Кузмин как автор «военных стихов» ничем особенным не прославился. Вот «военные рассказы» — дело другое, тут он был регулярным поставщиком продукции для «Лукоморья», «Нивы», «Биржевых ведомостей» и пр. Военные стихи ему явно не удавались, а скорее — давали слишком мало прибыли. Не будем утверждать безоговорочно, но похоже, что он мог бы повторить цветаевские слова: «...за 16 строк — 16 франков, а больше не берут и не дают. Просто — не стоит: марки на переписку дороже!»[1014] Вместе с тем, планируя (вероятно, в 1917 году) книгу «Гонцы», он включает в ее состав цикл «Дробь за холмом» (вариант заглавия — «Дальняя тревога»): куда включает преимущественно военные стихи. Туда должны были войти стихотворения «Старые лица серьезны...», «Герои», «Оставшимся», «Великое приходит просто...», «Царьград» и «Быть может, все гораздо проще...». Первые три были опубликованы в «Аполлоне», четвертое — в «Лукоморье», пятое — не опубликовано вообще[1015], и шестое — в «Биржевке». Характерно, что пять из этих шести стихотворений в плане книги зачеркнуты, и не менее характерно, что довольно много «военных» стихов так и осталось неперепечатанными. Таким образом, Кузмин уже в этом плане вычеркивает открыто политические стихи, явно еще не под влиянием цензуры. Кстати сказать, для характеристики цензуры первых послеоктябрьских лет отметим, что в книге «Эхо» 1921 года сохранилась масса стихотворений, отмеченных не только тем, что они печатались в «Лукоморье», имевшем заведомо дурную славу и по предреволюционным временам, но и явно православно-патриотической ориентацией, шедшей вразрез с устремлениями большевиков ленинского толка.
Но по поводу февральской революции Кузмин напечатал несколько стихотворений, которые, на наш взгляд, замечательно демонстрируют две возможности построения откровенно политического текста. Первая реализовалась в стихотворении «Майский день», опубликованном в газете «Русская воля» 18 апреля/1 мая 1917 года:
Глаза в глаза, рука с рукой
Впервые этот май отметим.
Вперед, товарищ трудовой!
Подумай сам, ведь день какой
Мы отмечаем маем этим!
Бывало, красный май зовет:
Дыши травой и ветром чистым!
Работай, гнись весь год,— но вот
Гуляет праздничный завод
Назло своим капиталистам.
Глаза смелее поднимай,
Пускай трудом лицо изрыто.
Бывало, только теплый май,—
Теперь, товарищ, примечай:
Ведь многое еще добыто!
Через окопы и моря
Протянуты свободно руки:
«Какая яркая заря
Играя встала и горя!» —
Про этот день расскажут внуки.
Войны еще стоит мишень,
Но не устану повторять я:
Кровавую разве я тень,
Протрубит красный майский день,
Что все народы мира — братья![1016]
Пояснение к этому стихотворению отыскивается в одной из рабочих тетрадей (дошедшей до нас не полностью) Кузмина, где находим вполне аналогичные образцы:
Солетайтесь, вольные пташки,
Надевайте красны рубашки!
Долго нас помучило
Огородно чучело.
Говорила кума куму:
«Что так много возят в думу:
И машинки, и пакеты,
Масло, сабли, эполеты,
Архиреев, баронесс
И других каких чудес?»
Кум в ответ: «Вали валом,
После, кума, разберем».
Что за притча, молодцы?
Наверху сидят скворцы.
Хоть они совсем не кошки,
Но стреляют скрозь окошки.
Ну-ка, братцы, понапрем
Да скворцов тех заберем[1017].
Непосредственно предшествует этим наброскам запись, которую легко опознать: