— А сколько такая лошадь стоит?
Когда доктор ответил, то выражение лиц сделалось такое, что я не берусь этого передать. Не в том дело, что словам доктора не верили. Не верили, кажется, собственным глазам. Не думали, что все это существует. Думали, что увидеть такого коня можно разве что во сне.
Но я замечал не один раз, что после первого ошеломления от встречи с классной лошадью люди приходят в себя и проявляют вдруг удивительную осведомленность, какую они и сами за собой не подозревали. Каждый, оказывается, что-нибудь да знал о лошадях. Каждый чем-то даже связан с лошадью. Когда-то ездил, воевал на коне, от отца слышал или от деда. Словом, почти у каждого в жизни была своя лошадь. И каждая из таких лошадей, по убеждению того, кто о ней рассказывал, проявляла чудеса силы, выносливости, быстроты и, конечно, ума.
— Умен был, ну только что не читал, — говорил железнодорожник про некоего Савраску, служившего его деду.
Во всех этих людях, живущих возле камня и железа, заговорила память о поле, о пахоте, о природе — о лошади. Они заглядывали внутрь нашего вагона, как в некий затерянный мирок, затерянный или забытый ими, но вот, оказывается, существующий.
Прицепили нас к другому составу, и, когда мы тронулись, все по-свойски замахали нам руками.
Чем ближе к югу, тем все меньше становилось снега. Он исчезал, мешаясь с землей, переходя в грязь и слякоть. Когда мы в самом деле достигли Ростова, всюду по земле было черно. На вокзале, куда я дошел купить съестного, детский голос спрашивал, должно быть у матери:
— Это весна? Это весна?
До весны далеко. Я купил колбасы, жареную печенку и язык. До весны далеко… Купил вареную курицу, вареных яиц. А когда возвращался, то попались на платформе еще и пироги. Взял и пирогов. Меню, разумеется, не жокейское, но до весны еще далеко.
С высокой лестницы, поднятой над платформами, я окинул взглядом знакомый город. Каким же еще совсем мальчишкой приехал я когда-то сюда! Мне даже вспомнить трудно, каким я тогда был. Как еще мало понимал езду и пейс! Но уже был необъяснимый напор сил, чутье было, чутье, всегда выручавшее меня.
Не садитесь в седло, если не чувствуете в себе этого!
Я поспешил через пути к нашему логову. Из вагона подымался дымок. Доктор торопился, пока состав не тронулся, развести огонь и устроить жаркое.
Старший зоотехник завода, куда мы прибыли, встретил меня со словами:
— Знаешь, Блыскучий вот-вот падет…
Старший зоотехник, называемый также начкон, был особый тип конника, столь же особенный, как и наездники, шествующие через ипподромный двор. Но другой тип, конечно, чем они. Наездники, жокеи, тренеры — это все люди рампы, актеры своего рода, действующие на публике. От столба до столба, от звонка до звонка, от старта до финиша совершается борьба за успех, который может изменить сегодня, прийти завтра, но все же это цель и вознаграждение, достигаемые изо дня в день. Призовые ездоки так и живут в непрерывном посыле, словно день, и ночь мчатся перед гудящими трибунами. О, как некоторые расчетливы в эффектной посадке, как вырабатывают жест руки, поднимающей хлыст на последних метрах дистанции! «Смотрите, смотрите, — следит публика за каждым движением мастера, — Ратомский поставил хлыст рукояткой вверх. Значит, езда будет!»
А в заводе среди гор или степей рукоплесканий не услышишь. Как солнце кладет вечный загар на лица этих людей, так уединение и особый труд в этих пространствах ставят на них свою печать. Таких начконов встречал я по всему миру, куда бы ни возили нас осматривать конные заводы. Смотрят они на вас выгоревшими, куда-то устремленными глазами. Ясно куда… Лошадь они видят перед собой, только лошадь. Они даже на ипподроме выглядят чужаками, настолько вросли они в заводскую жизнь. И на лошадей-то, ими же выпестованных, а теперь летящих по дорожке, они смотрят так, словно и не узнают их.
Об одном из таких маршал Буденный сказал: «Кентавр». А еще один такой был вызван в город осматривать лошадей. Ученый мир просил его давать оценку лошадям по пятибалльной системе.
— По системе я не могу, — отвечал начкон. — Я только могу так сказать, хорошая лошадь или гроша не стоит.
Ошибаются ли такие люди? Кто не ошибается в нашем конном деле! Но такой глаз и нюх на лошадей надо поискать! Если даже я услышу от такого: «Жеребенок будет хорош», — то сразу прислушаюсь. Ведь он этого жеребенка знает, как ребенка своего, и его словам нет цены.
Таков был и начкон кавказского конного завода Петр Пантелеевич Шкурат. А Блыскучий был конь-ветеран, доживший до тридцати девяти лет, что надо помножить по меньшей мере на три, чтобы с человеческим веком сравнить. Больше ста лет! Он и на скачках был крэком, и как производитель составил эпоху, но ко всем лаврам прибавил он еще и поразительный рекорд долголетия. Ведь обычная — и глубокая — старость лошади считается лет двадцать.
И вот годы все-таки брали свое…
Мы пошли со Шкуратом на производительскую конюшню — сердцевину завода. Завод сравнительно новый, только при советской власти был здесь построен завод, но сделан он в старых традициях, даже с затеями, как бы удовлетворяющими прихоть кровных коней. Обсаженная деревьями, окруженная клумбами и разметенными дорожками, расположенная у подножья гор с видом на весь хребет, конюшня жеребцов-производителей выглядела просто оазисом. Сколько раз приезжие, посмотрев ее, говорили: «В таких условиях и я согласился бы в конюшне стоять!»
Непрерывно журчала горная река. Опускались сумерки, будто подкравшиеся в тот час, когда угасала жизнь прославленного скакуна.
Мы вошли в просторную парадную залу, тамбур, которым начинается конюшня. И здесь все было разметено, посыпано, прибрано. Сегодняшнее число, год и месяц выложены были на полу цветными опилками. Портреты нынешних обитателей конюшни и наиболее знаменитых их предшественников висели по стенам. Тишина. То была не просто тишина, а тоже нечто, вроде бы специально устроенное, как чистота или число и месяц на полу. В каменный бассейн с водой падали капли. Большая люстра под потолком, огни которой в большие праздники сверкали на атласной шерсти лошадей, была включена только наполовину. Слышались вздохи лошадей.
Вошли мы в самую конюшню. Первый же денник направо был отворен. Но дежурный конюх не стоял у дверей, он подметал в другом конце коридора. Здесь же сторожить было излишне. На двери денника висела табличка с надписью:
Блыскучий, рыж. жер.
от Солипсизма и Бравады
Класс-элита
Конь уже лежал на боку. Лошади вообще ложатся редко. У лошади устройство уникальное: она становится прямо, «запирает» суставы на костях, и все мускулы, расслабляясь, отдыхают. Вот почему есть такие полулегендарные сведения, будто иные лошади вовсе никогда не ложатся, а всю жизнь так и проводят на ногах. Это сказки, но действительно такого приспособления, как у лошади, — для спанья стоя — нет ни у одного другого живого существа. Поэтому здоровая лошадь ложится сравнительно редко. Хотя, конечно, бывают и среди лошадей любители поспать лежа. А как некоторые из них храпят! Какие сны им, должно быть, снятся! Они ржут во сне, они повизгивают. Хотел бы я посмотреть один лошадиный сон. Но Блыскучий не спал. При нашем приближении он попробовал приподнять голову, посмотрел, но глаза его ничего не говорили. Да, он был рыжий, но годы сделали масть его и седо-бурой. Проседь была рассыпана по всей «рубашке» (то же, что и масть). Поясница его была как бы под бременем лет необычайно провалена. Последнее время его даже на прогулку выводить не решались: мог спотыкнуться и упасть. И это был соперник детей Сирокко! Угасала великая жизнь, уходила вместе с ней целая эпоха.
В последний раз Блыскучего видели на ипподроме, когда покачнулся один из его рекордов, остававшийся незыблемым в течение двадцати лет. Появился новый крэк Брадобрей, приходившийся, кстати, Блыскучему отдаленным родственником по материнской линии. Все та же кровь говорила в их резвости. Но Брадобрей только достиг зрелости, ему было четыре года, пора расцвета, а Блыскучему тогда уже исполнилось восемнадцать. Решено было публике напомнить, чей же это рекорд так долго штурмовали новые поколения.
Привезли на ипподром Блыскучего. С ним вместе приехал Шкурат, из-под Полтавы прибыл Почуев, прежний жокей Блыскучего, тоже почетный пенсионер.
Повели Брадобрея и Блыскучего перед публикой. Седина уже пробивалась на морде у Блыскучего. И седой Почуев, в руках которого конь-ветеран не знал поражений, сел в седло.
Ударила музыка.
В расцвете сил и славы, привычный к победным фанфарам и пресыщенный вниманием партера, шел Брадобрей. Он даже выглядел утомленным. Мол, что мне овации!