На панихиде[34]
В панихиде – колыбельной
Отзвук нахожу,
Я свечу в руке скудельной
Бережно держу.
И к Тебе взываю снизу:
Отпусти грехи
Твоему рабу Борису
За его стихи.
– Да святится твоя жалость,
Молча я пою, –
Чтоб ему и просыпалось
И спалось в раю.
Пусть душа глядит, ликуя,
На земную синь,
Пусть услышит: Аллилуйя,
А затем – аминь.
В церкви дым кадильный тает,
Хор на миг затих.
А моя свеча сгорает
Раньше всех других.
4 июня 1990
P. S. Я впервые была в этой церкви, где, когда мы были в ней с Феденькой, задули мою свечу. Последние две строки – сущая правда. Я и прежде удивлялась, почему в моей руке свечка сгорает раньше, чем в других. Думала: наверное, у меня – короче. А тут всем в руки раздали одинаковой длины свечи. И то же самое. У всех сгорела за время панихиды – половина, а у меня – вся. ‹…›
11. Е. Макарова – И. Лиснянской
Июнь 1990
Дорогая мамочка! Я несколько дней пыталась написать тебе письмо. Сначала я нервничала, потом узнала про тетю Инну, как раз сейчас, видимо, ты на похоронах, а я сижу в Яд Вашем, у меня есть 10 минут, чтобы написать тебе несколько слов. Это похоже на абсурд, – наши миры такие разные, здесь солнце и жара, ничего не напоминает Россию. Вчера мы смотрели фильм, который сделало финское телевидение. Мы в Химках, мы в Иерусалиме. Я с ужасом подумала, что в Иерусалимской части ты не поймешь ничего, мы говорим по-английски, все на чужом языке. Разумеется, думаю я по-русски, но как долго это продержится?
Ты пишешь о Буденной, может быть, наступит реакция, и я пойму, что существуют Буденная и издательство с тяжелыми дверями, с такими грузными и неподатливыми, что существует Буденная с сигаретой в зубах и рукописями вокруг, что среди груды рукописей есть и моя, – все это как абсолютная нереальность, то есть даже то, что читаешь в книгах, больше принадлежит тебе, чем Буденная с твоими вещами, которые, действительно, были написаны от сердца; возможно, моя вовлеченность в работу (а она связана с Израилем, а не с русской эмиграцией и не с ее все-таки очень провинциальной, безвкусной литературой) перекрывает какие-то клапаны, а когда наступит пауза, я почувствую, что все это – правда?!
Здесь жить сложно – ритм иной, поведение людей иное, притом что все похоже на русское, т. к. Израиль строился евреями из России, и поэтому многие вещи ты поначалу воспринимаешь как знакомые, а потом понимаешь, что совсем даже нет. Как похожие люди. Ты можешь вести себя с человеком, который тебе кого-то напоминает, как обычно ты себя с таким человеком ведешь, а потом выясняется, что ничего подобного, и он совсем другой, и ты теперь другая.
Когда я смотрела вчера этот финский фильм, половина – Москва – Ленинград, половина – Иерусалим, – я не могла понять, где я, там или здесь. Но все же потом, оценивая свои чувства, пришла к пониманию, что здесь. ‹…›
Представь себе, четверть страны примерно военизирована, и нет ощущения ни армии, ни режима, есть ощущение полной личной безопасности, хотя в процентном соотношении армейских здесь больше, чем в СССР. Милиции не видно вообще, она объявляется редко, если какие-то серьезные демонстрации. Здесь можно жить совсем иначе – совершенно духовной жизнью – стать отшельником или изучать всю жизнь два слова из Торы – и это не будет исключением из правил, а нормой жизни.
Федя уже способен читать Тору, медленно, но может, Маня сама переделала себя с Макаровой на Коренберг[35], нам прислали такую бумагу из Израильского музея, что наша Маня Коренберг (на иврите все) проявила себя как талантливая ученица в живописи и скульптуре, проявила способность в концентрации и еще что-то. Вот тебе и на! Я хотела быть как все, стала Макаровой, Маня хочет быть как все – стала Коренберг.
Мамочка, я уже должна идти, меня ждут. Только что принесли принт, все большими ивритскими и английскими буквами. Детские стихи – все-все-все не на моем языке. Красиво! Внутри себя я всем недовольна, но, если посмотреть не на мелочи, а в целом, я хотела это сделать для Фридл и детей, и это сделала, неважно, что все так трудно, что все упирается в мелочи, в неорганизованность… 12 июля увижу все, что настроила, поразительно!
Хорошо, что твоя книга об Ахматовой не будет лежать еще целый год. Вообще хорошо жить в словах, хорошо быть оккупированной только одной идеей, в этом большая ценность, чем делать всякие вещи за одну короткую жизнь. А мне все мнилось, что жизнь долгая и я когда-нибудь что-нибудь толковое напишу. ‹…›
12. Е. Макарова – И. Лиснянской
14 июля 1990
14 июля
Дорогая мамочка! Наконец-то я не то чтобы вздохнула, но перевела дух. Все готово – выставка, каталог, афиша, – красиво. На открытии были все наши друзья, министр культуры и образования Израиля, старики и старушки из гетто, работники музеев, наверное, человек 200. ‹…› Все вокруг рыдают, потому что на то, что получилось, нельзя смотреть без слез. Это то, что я бы писала в длинном романе – о в общем-то беспомощном человеке, сумевшем победить систему, сумевшем жить в повседневности катастрофы, когда уже не человек боится своей тени, а тень шарахается от человека, жить, не жалуясь и не скуля, потому что… А вот почему?
Человеческое достоинство – мотив выставки. Все строго и чисто. В зеркалах видны оборотные стороны рисунков, тексты аккуратно убраны в панели в центре зала, все молчит, и все говорит. ‹…›
13. И. Лиснянская – Е. Макаровой
Июль 1990
Милая моя Леночка! Сейчас, наверное, выставка в полном разгаре. Есть ли кондишены, ибо лето так же, наверное, в полном разгаре. Книги твои[36], быть может, уже Изюмова выкупила. Книга получилась очень красивая и читается с интересом. Конечно, пример Лели «назад к маме, вперед к маме»[37], – разбередил во мне и так незаживающую рану, и я много плакала. Поэтому данное письмо – первое после предвыставочного разговора с тобой по телефону. Все переживаю то обстоятельство, что ты не можешь ни забыть, ни простить. Ну, да ладно! Тут, конечно, я еще многое и многое вспомнила, как, когда и почему перед тобой виновата. И даже целый роман «Раскаянье» могла бы написать. Зато, слава Богу, ты всегда была безупречна в отношении меня и, значит, обиды у меня никакой нет, тоже – слава Богу. А только – неизбывное чувство вины. ‹…›
Здесь я, естественно, не пишу ничего. Есть одиночество, но уединения пространства во времени нет никакого. Фигаро неделю здесь, четыре дня в городе, снова здесь и т. д. и т. п. А я должна быть на месте. Потому что о каждом выезде в город или из него я, увы, думаю три дня. Это, видимо, и есть старость, к которой муза снисходит только тогда, когда старость не мечется в пространстве. Старости нужно очень мало пространства. Так мудро устроена жизнь, медленно и часто безболезненно приводит старость к трем аршинам площади. Семен чувствует себя слабо и часто говорит о смерти, – с затаиваемым даже от меня страхом.
Лето стоит сносное. Деньги совсем пали, так что я покупаю дорогие фрукты-овощи и даже сама ем также. ‹…› Вообще, что же здесь будет и представить себе не могу. Все разлезлось по швам. Одна говорильня и никаких реальных для народа перспектив. Кроме Гражданской войны или же военного переворота. Люди озлоблены до предела, и возросли преступления жесточайшие, ничем как бы не мотивированные. ‹…› Сегодня идет дождь, и солнышки не рисуются.
14. И. Лиснянская – Е. Макаровой
Июль 1990
Родные мои Леночка, Сережа, Маничка, Феденька! ‹…› Посылаю вам мою первую огоньковскую ласточку[38], куда, увы, не вошло стихотворение:
Да, такое времечко,
Да, такие птички,
Что ж, пора, евреечка,
Складывать вещички.
Ей-богу, кажется мне, что, если бы не Семен, я бы их сложила. Уж очень мне странно быть на таком расстоянии от вас. ‹…›
15. Е. Макарова – И. Лиснянской
Конец июля 1990
Мамуля! Я немного прочухалась, вчера первый день была в ульпане, учила иврит. Дала себе 2 месяца на это, но заниматься нужно по 6–8 часов в день, чтобы был эффект. С завистью смотрю на Федьку – он пишет, читает, вчера перевел мне статейку из газеты про выставку. Вообще, он изменился так, что поверить невозможно – занимается Танахом, проникает в культуру как-то глубоко, он здесь живет, вот что интересно, живет как израильтянин. Кто бы мог подумать! ‹…›
Наверное, временное отчуждение от литературы объясняет и тот факт, что я почти ничего не читаю. Мой взор, говоря высоким штилем, обращен сейчас более на искусство изобразительное. Хочется писать какие-то статьи или эссе о 20-х годах в Германии и Австрии, о фотографиях того времени, а если читать, то тоже не литературу, а всякие дневники и воспоминания таких художников, как Кандинский, Клее, Малевич и т. д. Все это тоже крутится вокруг Фридл. Понять Петрова-Водкина, к примеру, можно без особых дополнительных чтений, мы знаем контекст шкурой, а вот иноязычная культура требует больших штудий.