Пытаясь объяснить причины своего протеста, авторы документа ссылались на беспросветность и бесперспективность такого существования: нереальные сроки наказания и их логический конец — болезнь, инвалидность и смерть в неволе, в лучшем случае — высылка после отбытия срока. Поэтому подавляющее большинство тянет свою лямку «с ропотом, в ошибочной надежде на какие-либо мировые события». Заключенные, писавшие обращение к высшей власти, понимали, что Гулаг при Сталине стал настолько большим и настолько перегруженным «созидательными» функциями, что им давно уже невозможно управлять как обычной тюрьмой: «мы поняли, что мы являемся значительной частью производительных сил нашей социально-экономической формации, а отсюда имеем право предъявить свои справедливые требования, удовлетворение которых в настоящий момент является исторической необходимостью». В свое время, считали заключенные, практика управления огромной сферой принудительного труда привела de facto к созданию извращенных форм лагерного «самоуправления» — использованию в качестве проводников начальственных распоряжений и социальной опоры «обслуги», в большинстве своем состоявшей из стукачей, и «сук». Оказывая помощь лагерной администрации в деле соблюдения режима, эта группа заключенных «с целью выслуживания перед начальством превращалась в банду насильников и убийц. Эти «блюстители порядка» не останавливались ни перед какими преступлениями (избиение, подвешивания, убийства)». Ответом были вражда и ненависть остальных заключенных, в конце концов, вылившаяся в террор против стукачей в особых лагерях и «войну» «воров» с «суками» в обычных ИТЛ. Почувствовав недостаточность или ослабление рычагов воздействия на лагерное население, лагерная администрация попыталась опереться «на отдельные группировки, беря в основу национальный признак, разжигая национальную вражду и ненависть. Были случаи, когда отдельные представители оперчекистского аппарата вручали холодное оружие доверенным лицам для расправы и терроризации неуголовного элемента».
Обращение заключенных Горлага к высшим властям было пропитано надеждой на то, что «верхи» узнают, наконец, правду о положении в лагерях, попытками истолковать в свою пользу исходившие сверху политические сигналы (амнистия, выступления советского руководства в печати о социалистической законности), тоской по разрушенным при Сталине патерналистским отношениям между народом и властью: «Мы хотим, чтобы с нами говорили не языком пулеметов, а языком отца и сына». К этой патриархальной риторике заключенные добавляли вполне современные аргументы о том, что Гулаг изжил себя, стал пережитком прошлого. Они требовали «пересмотра всех без исключения дел с новой гуманной точки зрения», «признания незаконными всех решений Особого совещания как неконституционного органа».
В Горном лагере еще тлели очаги сопротивления, а в другом особом лагере — Речном, расположенном в районе Воркуты, уже вспыхнули новые волнения, совпавшие по времени с восстанием в восточном Берлине. Политическое «совмещение» и синхронизация столь значимых событий фактически возводили контроль над Гулагом в разряд глобальных проблем выживания советского режима в целом. Подавление выступления в Речлаге также было основано на необычном сочетании жесткости, уступок и широкомасштабных обещаний «московской комиссии». Частичное выполнение этих обещаний запустило процесс, разрешившийся спустя год наиболее ожесточенным выступлением заключенных особых лагерей — забастовками и восстанием в Степлаге (май-июнь 1954 г.).
Еще в марте 1954 г., т. е. за два месяца до начала волнений в Степном лагере, руководители лагерных администраций на совещании начальников особых лагерей попытались выразить смутное ощущение накатанной колеи, по которой, как они чувствовали, с весны 1953 года двигались лагеря. Начальник Озерного лагеря, куда из зараженных вирусом неповиновения лагерей попала часть зачинщиков, говорил о том, что вновь прибывшие заключенные «чувствуют себя «победителями», поскольку они добились того, что им «комиссия многого наобещала»». Временное спокойствие в лагере он связывал только с тем, что ««контингент» ждет каких-то серьезных изменений» в своей судьбе. Генерал-майор Деревянко, начальник Речного лагеря, тоже жаловался на «московскую комиссию», работавшую в лагере во время волнений. Обещанный пересмотр уголовных дел и изменения в уголовном кодексе были восприняты заключенными как «очередная победа». Она не удовлетворила полностью их требований, но «они почувствовали, что можно таким путем добиться большего». Неудовлетворенные ожидания, по оценке Деревянко, были чреваты новой вспышкой забастовок, саботажем, а также переходом организованного лагерного подполья к методам диверсий и террора. Генерал явно давал понять своему начальству: «надо бы как-то решить вопросы, которые были в свое время авансированы комиссией»1, иначе за стабильность обстановки в особых лагерях ручаться нельзя.
Если рассматривать волнения в особых лагерях как единую и последовательную цепь событий, а именно так воспринимали массовые забастовки и неповиновения в Москве, то динамика этого процесса выглядит следующим образом. Начав с протестов против произвола, жестокости, убийств заключенных в лагерях, т. е. фактически потребовав от лагерной администрации «простого» выполнения действующих нормативных документов по режиму содержания, руководящие «комитеты», «штабы» и «комиссии» стали требовать изменения самих действующих норм и требований (перевод на режим ИТЛ, свобода передвижения и общения в зоне, восьмичасовой рабочий день и т. п.). В конце концов (и очень быстро) были выдвинуты требования изменить основополагающие принципы репрессивной политики: массовый пересмотр дел, сокращение сроков наказания, полная или частичная реабилитация или амнистия. Иногда дело доходило до ультимативных требований об освобождении из-под стражи всех заключенных и перевода их на вольное поселение1.
Официальные документы отмечали эскалацию требований заключенных — как в рамках отдельных лагерей, так и в развитии конфликта с «особым контингентом» в целом. Другими словами, каждое новое массовое выступление в особых лагерях начиналось со все более жестких требований. Превентивные уступки по режиму содержания, простое предоставление льгот не остановили развития конфликта ни в одном из особых лагерей. Ответ заключенных сводился к короткой максиме: «Нам этого мало!»1.
Все выступления протекали, прежде всего, в форме массовой забастовки. Многодневные отказы тысяч заключенных от работы ударяли по несущим конструкциям сталинского Гулага как важного элемента «социалистической экономики». В этом смысле новая тактика протеста кардинально отличалась от той, которую применяли политические узники в 1920-е — начале 30-х гг. Заключенные особых лагерей практически сразу, уже при первой пробе сил в Горлаге, отказались от голодовки как метода борьбы. Эта форма протеста, эффективная в иных общественно-политических условиях, предполагающих озабоченность власти своим политическим имиджем в глазах общественности, показала свою полную несостоятельность в борьбе со сталинской диктатурой и закрытой двойным «железным занавесом» системой эксплуатации труда заключенных. Вместо того чтобы, причиняя ущерб себе, апеллировать к несуществующему общественному мнению и гипотетическому гуманизму власти, узники особых лагерей нанесли удар в самое сердце системы — они просто перестали работать. Удар был настолько чувствительным, что он, после долгого перерыва, вернул верховную власть в режим диалога с лагерным населением.
В свое время сознательная глухота сталинского руководства к тому, что происходило в лагерях, делала организованные протесты с выдвижением требований к Москве бессмысленными. Сигналы глушили непосредственно в лагерях, блокируя информацию уже на нижних уровнях гулаговской иерархии, в лагерных отделениях. Даже если сигналы из лагерей доходили до министерства внутренних дел, то оно рассматривало их как исключительно внутреннюю полицейскую проблему, старательно оберегая Кремль от тревожной и чреватой «организационными выводами» информации. Новое московское руководство имело дело уже с инерционным процессом потери управления лагерями. Оно попыталось разгрести воздвигнутые при Сталине завалы и восстановить традиционные для авторитарных режимов формы прямой связи «вожди-массы» в обход полицейской бюрократии.
Принципиальную новизну событиям 1953–1954 гг. придавало не только новое отношение высших властей к волнениям в лагерях (захотели или пришлось слушать!), но верноподданнические апелляции самих забастовавших заключенных к Москве, которой, оказывается, узники только и могли доверить «всю правду». Демонстративная «советскость», подчеркнутая лояльность по отношению к «ЦК КПСС и Советскому правительству» были отличительным признаком движения, охватившего особые лагеря после смерти Сталина. Лишь иногда сквозь пропагандистскую пелену прорывалось отсутствие единства, не только стратегического, но и тактического, в рядах забастовщиков и повстанцев. Так, в 10 лагерном отделении Речлага украинские националисты выдвинули поначалу «провальные» и бесперспективные лозунги: "Мы сейчас боремся за самостоятельную Украину, за пшеницу, которую кровопийцы пожирают, мы не признаем никакого Советского правительства и не выходим на работу потому, что нам нужна самостоятельная жизнь, а не работа на паразитов-кровопийцев. Мы здесь не одни, а 20 миллионов, и кровопийцы нас всех не перебьют, и раз мы взялись всеми силами, то будем бороться один за всех и все за одного, до конца»[87].