Он обожал эфеба.[2030] Это было бы биографической чертой. Во-вторых: прыг и брег. Соблазнительное видение полубога, наконец освободившегося, который покидает берег одним прыжком, единственный, и оказывается в середине моря и воли. (Вы меня понимаете, ибо видите это.)
Тот Пушкин, сдержанный всей тупостью судьбы. Царя, Севера, Холода
— освобождающийся одним прыжком.
И, в-третьих (и это во мне только третье:) звук, созвучье слов: прыг и брег, эта почти-рифма.
Так вот, Андре Жид, я не поддалась соблазну и, скромно, почти банально:
Que n'ai — je pu pour tes tempêtes
Quitter ce bord qui m'est prison![2031]
Ибо 1) атлет перекрывает все, всю строфу — мы ее кончили, а атлет еще продолжает свой прыжок, мой атлет перекрывает всего поэта в Пушкине, моего Пушкина — всего Пушкина, его, Пушкина, и я не имею на него права. Я должна, мне пришлось — в себе задавить.
Второе: это романтическое стихотворение, самое романтическое, которое я знаю, это — сам Романтизм: Море, Рабство, Наполеон, Байрон, Обожание, а Романтизм не содержит ни слова ни видения атлета. Романтизм, это главным образом и повсюду — буря. Итак — откажемся.
(Это было одним из самых для меня трудных (отказов) в моей жизни поэта, говорю это и я в полном сознании, ибо мне пришлось отказываться за другого.)
Дорогой Жид, письмо стало длинным, и я бы никогда его не написала другому французскому поэту, кроме Вас.
Потому что Вы любите Россию, немного с нами знакомы, и потому что стихи мои уже в Ваших руках, хотя не я Вам их вручила, — и это чистая случайность (которую по-французски предпочитаю писать через Z: hazard).
Чтобы Вы могли сориентироваться на меня, как личность: десять лет назад я дружила с Верой, большой и веселой Верой, тогда только что вышедшей замуж и совершенно несчастной.[2032]
Я была и остаюсь большим другом Бориса Пастернака, посвятившего мне свою большую поэму 1905.[2033]
Не думаю, чтобы у нас были другие общие друзья.
Я не белая и не красная, не принадлежу ни к какой литературной группе, я живу и работаю одна и для одиноких существ.
Я — последний друг Райнера Мария Рильке, его последняя радость, его последняя Россия (избранная им родина)… и его последнее, самое последнее стихотворение
ELEGIE
für Marina которое я никогда не обнародовала, потому что ненавижу всенародное
(Мир это бесчисленные единицы. Я — за каждого и против всех).
Если Вы знаете немецкий и если Вы — тот, которому я пишу в полном доверии, я Вам эту элегию пошлю, тогда Вы лучше будете меня знать.
________
(Официальные данные)
Не зная русского языка. Вы не можете мне доверять, что касается точности русского текста, я и не хочу, чтобы Вы мне доверяли, поэтому скажу Вам, что:
Поэт, биограф-пушкинист Ходасевич (которого все русские знают) и критик Вейдле ручаются за точность моих переводов.
До свиданья, Андре Жид, наведите справки обо мне, поэте, спросите у моих соотечественников, которые кстати меня не очень любят, но все уважают.
Мы получаем тольхо то, чего хотим и чего стоим.
Кланяюсь Вам братски
Марина Цветаева
Р. S. Я уже не молодая, начинала я очень молодой и вот уже 25 лет как я пишу, я не гоняюсь за автографами.
(К тому же Вы можете и не подписываться)
Р. S. Переводы эти, предъявленные критиком Вейдле Господину Полану,[2034] редактору N<ouvelle> R<evue> F<rançaise> <…> были им отвергнуты, по той причине, что они не позволяли дать себе отчет о гениальности поэта и являются, в целом, лишь набором общих мест.
Если бы он мне сам сказал, я бы ему ответила:
Господин Полан, то что Вы принимаете за общие места, является общими идеями и общими чувствами эпохи, всего 1830 г., всего света: Байрона, В. Гюго, Гейне, Пушкина, и т. д. и т. д.
Александр Пушкин, умерший сто лет назад, не мог писать как Поль Валери или Борис Пастернак.
Перечитайте-ка ваших поэтов 1830, а потом расскажите мне о них.
Если бы я Вам дала Пушкина 1930, Вы бы его приняли, но я бы его предала.
<Около 20 апреля 1937 г.>
Многоуважаемый Сергей Михайлович,
Может быть Вы видели мою рукопись Стихов к Пушкину, принесенную мною по просьбе господина Сем<енченкова> на выставку?[2035] О дальнейшей судьбе ее я не знаю. Полагаю, что она есть на руках у Г<осподи>на С<еменченкова> и очень прошу Вас, если она Вам нужна, взять ее себе — от меня на память. Большинство этих стихотворений никогда не печаталось,[2036] и они впервые все вместе переписаны.
Я часто вижу Вас на писательских вечерах и потому подумала, что мои стихи, особенно к Пушкину, могут быть Вам радостны.
<Зима 1937/38 года. Ванв.>
Милые дети!
Я никогда о вас отдельно не думаю: я всегда думаю, что вы — люди или нелюди, — как мы. Но говорят: что вы есть, что вы — особая порода, еще поддающаяся воздействию.
Потому:
— Никогда не лейте зря воды, потому что в эту же секунду из-за отсутствия ее погибает в пустыне человек.
— Но оттого, что я не пролью этой воды, ведь он ее не получит!
— Не получит, но на свете станет одним бессмысленным преступлением меньше.
Потому же никогда не бросайте хлеба, а увидите на улице, под ногами, поднимите и положите на ближний забор, ибо есть не только пустыни, где умирают без воды, но и трущобы, где умирают без хлеба. Может быть, этот хлеб заметит голодный, и ему менее совестно будет его взять так, чем с земли.
Никогда не бойтесь смешного, и если видите человека в смешном положении: 1) постарайтесь его из него извлечь, если же невозможно — 2) прыгайте в него к человеку, как в воду, вдвоем глупое положение делится пополам: по половинке на каждого — или же на худой конец — не видьте смешного в смешном!
Никогда не говорите, что так все делают: все всегда плохо делают, раз так охотно на них ссылаются! (NB! ряд примеров, которые сейчас опускаю.) У «всех» есть второе имя — никто, и совсем нет липа — пробел. Ну а если вам скажут: «Так никто не делает» (не одевается, не думает и т. д.) — отвечайте: «А я — кто!»
Не ссылайтесь на «немодно», а только на: «неблагородно».
Не слишком сердитесь на родителей, помните, что они были вами и вы будете ими.
Кроме того, для вас они — родители, для самих себя — я. Не исчерпывайте их — их родительством.
Не осуждайте своих родителей нá смерть раньше (своих) сорока лет. А тогда — рука не поднимется!
Увидя на дороге камень — уберите, представьте себе, что это вы бежите и расшибаете себе нос; из сочувствия (хотя бы себе — в другом!) уберите.
Не стесняйтесь уступить старшему место в трамвае. Стыдитесь — не уступить!
Не отличайте себя от других — в материальном. Другие — это тоже вы, тот же вы. (Все одинаково хотят есть, спать, сесть и т. д.)
Не торжествуйте победы над врагом. Достаточно — сознания. После победы — протяните руку.
Не отзывайтесь при других иронически о близком (хотя бы даже о любимом животном!); другие уйдут — свой останется.
Книгу листайте с верхнего угла страницы. Почему? Потому что читают не снизу вверх, а сверху вниз.
Это у вас должно быть в руке — как у меня.
Доедая суп, наклоняйте тарелку к себе, а не от себя к другому: чтобы в случае беды пролить суп не на скатерть и не на визави, а на собственные колени.
Когда вам будут говорить: «Это — романтизм», вы спросите: «Что такое романтизм?» — и увидите, что никто не знает; что люди берут в рот (и даже дерутся им! и даже плюются! и запускают вам в лоб!) — слово, смысла которого они не знают.
Когда же окончательно убедитесь, что не знают, сами отвечайте бессмертным словом Жуковского:
— «Романтизм — это душа».
4-го декабря 1937 г., суббота
Vanves (Seine)
65, Rue J. В. Potin
Дорогой Вадим,
Сердечное спасибо за привет и приход. Страшно жаль, что не застала — много бы Вам рассказала — и страшного и смешного.
Если можете — достаньте где-нибудь Le Proces — Kafka[2038] (недавно умершего изумительного чешского писателя) — это я — в те дни.[2039] А книга эта была последняя, которую я читала до. Читала ее на Океане,[2040] — под блеск, и шум, и говор волн — но волны прошли, а процесс остался. И даже сбылся.[2041]