Так хорошо, так славно дышалось ему, и тело, утомленное, давно не мытое, измученное и зачерствевшее, расправлялось в каком–то могучем, всепобеждающем порыве жизни.
Потом Воротаев сказал батарейцам несколько слов. Это были прощальные слова, и все это понимали.
Он сказал, что враг собрал огромные силы и рвется в Севастополь, не считаясь ни с какими потерями.
— Но если за каждую пядь земли ему придется платить, как за нашу высоту, намного ли его хватит? Пока мы здесь, наши собираются с силами там, там… — резким, коротким движением руки он указал на север. — А нам отступать некуда. За нами суши нет…
Оборванные, заросшие, с черными от порохового дыма губами, стояли люди в строю. Многие дрожали от холода, слабости, недоедания, от неисчислимых бессонных ночей.
Люди сознавали свой долг и свою безысходность. Они были суровы и спокойны. И все понимали, что через несколько часов батарея, расстреляв последние снаряды, уподобится тонущему кораблю, который со всем своим экипажем погружается в морскую пучину.
С моря раскатисто грохнул крупный калибр, тотчас откликнулись ревом шестиствольные немецкие минометы.
Пробиваясь сквозь дым, поднявшийся с земли, скользя, исчезая и вновь появляясь, взошло огромное лиловое солнце.
Наступил новый день, такой же, как вчера и третьего дня, высоту объяло пламенем, люди невольно разевали рты, чтобы не оглохнуть.
Сорок минут невозможно было поднять голову из укрытия. Люди неподвижно лежали, потные, тяжело дыша, беспомощные и ничтожные, оглушенные и подавленные хаосом и буйством звуков — от нежного посвиста смертельных осколков до невыразимо мощного грохота землетрясения и горных обвалов. Казалось, сама земля разверзлась, выбрасывая невидимые снаряды, которые пролетали над людьми с воем, скрежетом и свистом и возвращались в землю, дробя ее, коверкая и сжигая. Вдруг звякнул осколок, ударившись в железную каску Воротаева.
А когда смолк гром артиллерийской подготовки немцев, сделалось сразу невыносимо тихо, до звона и боли в ушах. Воротаев приказал Феде выяснить, каковы потери в орудийных расчетах. Но телефон не действовал. Тогда Алеша Голоденко выскочил из укрытия и на виду у оторопевших людей передал приказ командира немым морским кодом с помощью двух бескозырок вместо флажков. И тут же принял ответ: ни повреждений, ни потерь.
17. Воюют люди, а не машины
С того места, где находился Воротаев, ему хорошо был виден незащищенный участок. Что ни делал Воротаев, куда ни глядел, он ни на секунду не забывал об этом участке, и настороженный взор его то и дело обращался в ту сторону.
Воротаева беспокоило странное поведение немцев. После ожесточенной артиллерийской подготовки они не пошли в атаку, а лениво, для отвода глаз, постреливали.
То танк выскочит из–за пригорка, пошумит и нырнет обратно, то приблизятся пьяные и шальные автоматчики. И только мины ложились методически и беспрестанно, да через голову проносились снаряды, направляясь в Севастополь. Похоже, неприятель что–то замышлял.
Уверенность Воротаева в том, что немцы атакуют батарею с этой именно стороны, была столь непоколебима, что, когда началось движение противника совсем в другой стороне, Воротаев воспринял его скептически, как отвлекающий маневр.
Тут появился самолет–разведчик. Лихо и назойливо кружил он над высотой, явно стремясь спровоцировать батарею. Но Воротаев приказал разведчика не трогать, дабы не обнаружить своих огневых точек. И потом батарея уже давно перестала стрелять по самолетам, экономя снаряды для боев с танками и пехотой.
Федя передал приказ командира батареи по телефону, который к этому времени был уже исправлен.
День выдался совсем весенний, Федя вдруг услышал, как струится вода по коре дерева, уцелевшего под насыпью. Ему захотелось перекинуться с кем–либо словечком. Но Воротаев был поглощен своим делом, а старик Терентий, задрав голову и выставив острый старческий кадык, искал в небе разведчика.
Тут из–за спины Феди вышел корреспондент и улыбнулся ему такой доброй, хорошей улыбкой, словно угадал его мысли и желания. И Федя ответил Озарнину дружеской, благодарной улыбкой, которую нельзя было не понять. Она, казалось, говорила:
«А хорош денек! Не наглядеться, не насытиться. Пройтись бы по Приморскому с баяном, надвинув бескозырку на самые брови… А кругом весна, и девушки ласкают тебя взглядами, а иная так вздохнет, аж листья с деревьев посыплются…»
Озарнин вдруг вспомнил, как Федя просил его: «Напишите в своих сочинениях привет нашим родным. Только правду, без прикрас, настоящую! Им приятно будет узнать, что напоследок мы думали о них. Книги, известно, живут дольше людей». И почему–то вновь подумалось о Бирилеве с каким–то странным чувством неловкости и печали, как если бы он, Озарнин, был неуловимо причастен к тому, что Бирилев стал изменником и предателем.
Поблизости взлетело лилово–желтое пламя разрыва, и последняя ветка на дереве, как раз над головой Воротаева, отскочила, сбритая начисто осколком. И в том месте, где из–под обожженной коры обнажилась темно–желтая, как бы в струйках копоти, древесина, чем–то напоминающая древнюю Мамонтову кость, выступил густой, молочно–белый сок. Воротаев взял его на палец. Сок был пахучий, вязкий, смолистый, на вкус сладковатый. Воротаев был поражен: дерево, как будто изувеченное и мертвое, оказалось, таит искру жизни, — так под грудой пепла чуть тлеет уголек.
— Этой яблоне жить недолго, засохнет, — заметил старый Терентий сокрушенно. — Человек — тот отходчив. Про себя скажу. С той войны воротился, а она за мной ровно тень. За что, бывало, ни возьмусь, войну вспоминаю, и свет мне не мил. Поверишь, Алексей Ильич, годов пять я во сне все в атаки ходил, от собственного крику просыпался. Спасибо, добрый человек меня до яблонь приставил. В труде да заботах присмирела память.
Воротаев слушал старика и думал: «Люди умеют забывать. Они должны забывать. Не будь у человека этой счастливой способности, он был бы рабом своей первой обиды и первой боли».
— Двадцать три года при яблонях жил, — продолжал старый Терентий. — Говорили, на соленой земле не привьется яблоня. А ведь что получилось? Каждую яблоньку собственноручно вынянчил, можно сказать. Можешь ты это понять, Алексей Ильич? — В голосе его слышалась нестерпимая тоска.
— Понимаю, понимаю, — отвечал Воротаев участливо.
— Товарищ командир! — закричал Федя. — Убит подносчик снарядов Панюшкин.
Воротаев помолчал, подавленный; у него было очень мало людей. Потом сказал старику:
— Пойди, отец, — заменишь.
— Есть, товарищ командир батареи! — отозвался старый Терентий, в душе недовольный тем, что Воротаев отсылает его от себя. Он давно привязался к Воротаеву, как человек, долго проживший в одиночестве и нелюдимости.
Что–то легко толкнуло Воротаева в руку, пониже плеча, и рукав сразу наполнился влажным и липким теплом. Инстинктивно, еще до того, как понял, что с ним случилось, Воротаев поднял руку, чтобы удержать кровь, которая быстро закапала на снег. По тому, как рука свободно, почти безболезненно повиновалась, он решил, что кость не задета. Но когда попытался выпростать руку из рукава, то весь покрылся холодным потом.
— Ничего, ничего, отец! Не задерживайся. Ступай! — сказал он отрывисто и хрипло испуганному старику, который беспомощно топтался на месте, не смея ни уйти, ни ослушаться командира. — Перевяжи–ка, Лев! — сказал он подбежавшему Озарнину. — Надо кровь остановить. Она мне пока еще нужна.
В голосе Воротаева послышались насмешливые нотки. Это немного успокоило старого Терентия. Все же уходил он медленно и все оглядывался: не окликнет ли его Воротаев, не позовет ли обратно?
Озарнин исполнял обязанности санинструктора. В детстве отец, фельдшер, учил его анатомии, теперь ему пригодились его скудные познания.
Пока Озарнин перевязывал дрожащими пальцами рану, Воротаев, морщась от боли и от прикосновения жесткого, царапающего бинта, ощущая слабость в груди и коленях, не сводил глаз с злополучного участка. Что–то там происходило, в скалистом ущелье, откуда вдруг потянулся серый плотный дым. У Воротаева даже мелькнуло тревожное опасение: не приказать ли надеть людям противогазы? Дым, все гуще клубясь и чернея, закрыл ущелье непроницаемой завесой. Теперь уже неизвестно было, что немцы там делают.
«Начинается», — подумал Воротаев с чувством напряженного ожидания и какого–то злого, мальчишеского задора: дескать, мы еще посмотрим, кто кого перехитрит.
В это время показался Яков Билик. Он запыхался. Повязка сползла на ухо, открыв пятна засохшей крови на лбу, они оттеняли серую бледность лица. Он прибежал с того края горы, по которому фашисты били с особым остервенением.