Если бы Вы могли — к 14-му достать мне тысячу рублей (у меня, вообще, ни копейки) под Гоготура и выяснить с комнатой — было бы чудно.
Итак, буду звонить Вам 14-го, около 11 ч.
Сердечный привет, спасибо за помощь. Барс — хороший.
МЦ.
Голицыно, 26-го февраля 1940 г.
Дорогой Виктор Викторович,
Вот — Барс. Работала его до последней минуты-40 мелких страниц черновика огромного формата — некоторые места нашла во сне.
Мечтала его Вам завтра сама вручить, — но серьезно заболел Мур: застудил в холодном вагоне начинающийся грипп, о котором и сам не знал, вернулся из города с t° 39,6 — местная докторша меня напугала: не слышит дыхания — поставила банки — теперь лежит — глубокий кашель — так что я завтра буду в городе только на самый короткий срок.
С Барсом вышло большое огорчение: я все била на его полосы, ибо в подстрочнике он определенно и постоянно полосат, а оказалось, что он не полосатый, — пятнистый, и пришлось убрать все полосатые (обольстительные!) места.
Теперь — просьба. Как мне быть с перепечаткой? Гоготура мне сделали по дружбе, но тот человек уехал, да и все равно, я бы не обратилась — вторично. Нет ли у Вас знакомой машинистки? Это бы ускорило дело, — я до Муриного полного выздоровления в Москве не буду, да все равно у меня машинистки — нет. Дружеская услуга — не выход из положения, мне бы нужно кого-нибудь, кто всегда бы мог для меня печатать. Как это делается? С удовольствием заплачу что нужно. Барс — маленький, его можно скоро сделать, так что Вы до отъезда смогли бы показать его кому следует. Хорошо бы — три экземпляра).
Позвоните мне в Голицыне — либо к 1 ч. 30 м<инутам> — 2 ч., либо к 6 ч. 30 м<инутам> — 7 ч., мне очень интересно, как Вам понравился Барс.[2136]
До свидания! Спасибо за все.
МЦ.
<Начало июня 1940 г.>
Милый Виктор Викторович,
Я вчера Вам звонила, нас разъединили и после этого я в течение всего дня и нынешнего утра не могла к Вам дозвониться.
Ответьте мне, пожалуйста, через Мура, или позвоните по телеф<ону> К-0-40-13, как обстоят дела с Эгери. Мне крайне нужны деньги, я у всех заняла и больше не у кого, и дошла до последних 2 р<ублей>.
Мне бы хотелось знать:
1) одобрили ли Вы сделанное
2) если да — когда и к кому мне идти за деньгами.
Сердечный привет.
МЦ.
20-го февраля 1940 г.
Голицыно, Дом отдыха писателей (Белорусск<ой> ж<елезной> д<ороги>)
Дорогая Вера Меркурьева,
(Простите, не знаю отчества)
Я Вас помню — это было в 1918 г., весной, мы с вами ранним рассветом возвращались из поздних гостей. И стихи Ваши помню — не строками, а интонацией, — мне кажется, вроде заклинаний?
Э<ренбур>г мне говорил, что Вы — ведьма и что он, конечно, мог бы Вас любить.
…Мы все старые — потому что мы раньше родились! — и все-таки мы, в беседе с молодыми, моложе их, — какой-то неистребимой молодостью! — потому что на нашей молодости кончился старый мир, на ней — оборвался.
— Я редко бываю в Москве, возможно реже: ледяной ад поездов, и катящиеся лестницы, и путаница трамваев, — и у меня здесь в голицын-ской школе учится сын, от которого я не уезжаю, а — отрываюсь, и я как вол впряглась в переводную работу, на которую уходит весь день. И первое желание, попав в Москву-выбраться из нее. (У меня нет твердого места, есть — нора, вернее — четверть норы — без окна и без стола, и где — главное — нельзя курить.)
Но я все-таки приду к Вам — из благодарности, что вспомнили и окликнули.
МЦ.
Голицыно, 10-го мая 1940 г.
Дорогая Вера Меркурьева,
Не объясните равнодушием: всю зиму болел — и сейчас еще хворает сын, всю зиму — каждый день — переводила грузин — огромные глыбы неисповедимых подстрочников — а теперь прибавилось хозяйство (раньше мы столовались в Доме отдыха, теперь таскаю сюда и весь день перемываю свои две кастрюльки и переливаю — из пустого в порожнее; если бы — из пустого в порожнее!) — кроме того, не потеряла, а погребла Ваше письмо с адресом, только помнила: Арбат, а Арбат — велик.
О Вашем знакомом.[2137] Я поняла, что писатель, приехавший в писательский дом — жить, и рассчитывала встретиться с ним вечером (мы иногда заходим туда по вечерам), а когда мы пришли — его там не оказалось, т. е. оказалось, что он нарочно приезжал от Вас и тотчас же уехал. Вышло очень неловко: я даже не предложила ему чаю.
Буду у Вас (т. е. — надеюсь быть) 12-го, в выходной день, часам к 11-ти — 12-ти утра, простите за такой негостевой час, но я в городе бываю редко и всегда намало, и всегда столько (маленьких!) дел.
10-го июня собираюсь перебраться поближе к Москве, тогда, авось, будем чаще встречаться — если Вам этого, после встречи со мной, захочется.
Итак, до послезавтра!
Сердечно обнимаю
МЦ.
Непременно передайте Вашему знакомому, что я очень жалею, что его тогда — тáк — отпустила, но мне было просто неловко задерживать его, думая, что он торопится раскладываться и устраиваться.
Объясните ему.
Москва, 31-го августа 1940 г.
Дорогая Вера Александровна,
Книжка и письмо дошли, но меня к сожалению не было дома, так что я Вашей приятельницы[2138] не видела. Жаль. Для меня нет чужих: я с каждым — с конца, как во сне, где нет времени на предварительность.
Моя жизнь очень плохая. Моя нежизнь. Вчера ушла с ул<ицы> Герцена,[2139] где нам было очень хорошо, во временно-пустующую крохотную комнатку в Мерзляковском пер<еулке>.[2140] Весь груз (колоссальный, все еще непомерный, несмотря на полный месяц распродаж и раздач) оставили на ул<ице> Герцена — до 15-го сентября, в пустой комнате одного из профессоров. — А дальше??? —
Обратилась к заместителю Фадеева — Павленко — очаровательный человек, вполне сочувствует, но дать ничего не может, у писателей в Москве нет ни метра, и я ему верю. Предлагал зáгород, я привела основной довод: собачьей тоски, и он понял и не настаивал. (Загородом можно жить большой дружной семьей, где один другого выручает, сменяет, и т. д. — а тáк — Мур в школе, а я с утра до утра — одна со своими мыслями (трезвыми, без иллюзий) — и чувствами (безумными: якобы-безумными, — вещими), — и переводами, — хватит с меня одной такой зимы.<)>
Обратилась в Литфонд, обещали помочь мне приискать комнату, но предупредили, что «писательнице с сыном» каждый сдающий предпочтет одинокого мужчину без готовки, стирки и т. д. — Где мне тягаться с одиноким мужчиной!
Словом, Москва меня не вмещает.
Мне некого винить. И себя не виню, п. ч. это была моя судьба. Только — чем кончится??
Я свое написала. Могла бы, конечно, еще, но свободно могу не. Кстати, уже больше месяца не перевожу ничего, просто не притрагиваюсь к тетради: таможня, багаж, продажи, подарки (кому — чтó), беганье по объявлениям[2141] (дала четыре — и ничего не вышло) — сейчас — переезд… И — доколе?
Хорошо, не я одна… Да, но мой отец поставил Музей Изящных Искусств — один на всю страну — он основатель и собиратель, его труд — 14-ти лет, — о себе говорить не буду, нет, все-таки скажу — словом Шенье, его последним словом: — Et pourtant il у avait quelque chose là…[2142] (указал на лоб) — я не могу, не кривя душой, отождествить себя с любым колхозником — или одесситом — на к<оторо>го тоже не нашлось места в Москве.
Я не могу вытравить из себя чувства — права. Не говоря уже о том, что в бывшем Румянцевском Музее три наши библиотеки: деда: Александра Даниловича Мейна, матери: Марии Александровны Цветаевой, и отца: Ивана Владимировича Цветаева. Мы Москву — задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?
_______
У меня есть друзья, но они бессильны. И меня начинают жалеть (чтó меня уже смущает, наводит на мысли) — совершенно чужие люди. Это — хуже всего, потому что я от малейшего доброго слова — интонации — заливаюсь слезами, как скала водой водопада. И Мур впадает в гнев. Он не понимает, что плачет не женщина, а скала.
…Единственная моя радость — Вы будете смеяться — восточный мусульманский янтарь, который я купила 2 года назад, на парижском «толчке» — совершенно мертвым, восковым, обогретым плесенью, и который с каждым днем на мне живеет: оживает, — играет и сияет изнутри. Ношу его на теле, невидимо. Похож на рябину.