Итак, я буквально на улице, со всеми вещами и книгами. Здесь, где я живу, меня больше не прописывают (Университет), и я уже 2 недели живу без прописки.
1-го сентября мой сын пойдет в 167 школу — откуда?
Частная помощь друзей и всé их усилия не привели ни к чему.
Положение безвыходное.
Зáгород я не поеду, п. ч. там умру — от страха и черноты и полного одиночества. (Да с таким багажом — и зарежут.)
Я не истеричка, я совершенно здоровый, простой человек, спросите Бориса Леонидовича.
Но — меня жизнь за этот год — добила.
Исхода не вижу.
Взываю к помощи.
Марина Цветаева
<7-го октября 1940 г.>
Покровский бульв<ар> д<ом> 14/5, 4-й подъезд, кв<артира> 62 (6 эт<аж>).
Дорогой Николай Николаевич,
я выбрала стихи из Ремесла[2167] (около 500 стр., но — ряд сомнений, самостоятельно неразрешимых. Хотелось бы поскорее Вам их показать (до переписки). Позвоните мне, пожалуйста 1) не могли бы Вы ко мне заехать днем, когда хотите, начиная с 3 час. (к 71/2 час. я начинaю вечернюю возню с кухней) 2) если нет — когда мне можно заехать к Вам вечером, уже накормив Мура, т. е. между 9 ч. и 10 ч. (он приходит то в 8 ч., то в 9 ч.). Мне было бы приятнее, чтобы днем — п. ч. голова светлее <…> и я к Вам, но, по-моему, Вы в эти часы дома не бываете.
Словом — как Вам удобнее.
Хотелось бы сдать книгу еще на этой неделе, будет — гора с плеч!
Не звоню, п. ч. мне кажется, Вас дома неохотно вызывают, и я боюсь. («Я всего боюсь» — мой вариант знаменитого речения Достоевского.)[2168]
До свидания, милый. Жду звонка.
МЦ.
Мой тел. К-7-96-23 Р. S.
Кроме 9-го вечером (если я — к Вам).
17-го ноября 1940 г., воскресенье.
Москва, Покровский бульвар, д<ом> 14/5, кв<артира> 62.
Дорогая Таня,
нынче, проснувшись, я мысленно сказала Вам: — Если бы Вы жили рядом — если бы мы жили рядом — я была бы наполовину счастливее. Правда.
Вчера, до Вас, у меня была одна женщина, которую я видела раз — час — в 1918 г. — ее ко мне привел Бальмонт, это была начинающая поэтесса, и она писала стихи про морковь[2169] (честное слово!) — и сама была румяная как морковь, — я даже удивилась. И вот, в прошлом году, в Голицыне, 21 год спустя, я получаю от нее письмо — со стихами (хорошие стихи, уже не про морковь, — начинались так: — Душа водопадная! Тобой я верю в страну…) — и потом еще несколько писем, и вчера мы, наконец, с ней свиделись, и — Я совсем не знала, кого я увижу, я так хотела — любить! и — я просидела с ней три часа, мы говорили с ней о бывших друзьях и временах, мы (как будто) — люди одного мира, она умная, мне очень преданная, пишет стихи, и — Таня! я ничего не почувствовала, ни малейшего волнения, ни притяжения, и у меня был ледяной, разумный, даже резонный, голос (Таня, в эту минуту Вам за нее больно. Нет, пусть Вам будет больно за меня, потому что она-то все равно — счастливая, потому что она меня любит, а дело в том, всё дело в том, чтобы мы любили, чтобы у нас билось сердце — хотя бы разбивалось вдребезги! Я всегда разбивалась вдребезги, и все мои стихи — те самые серебряные сердечные дребезги).
Таня, у меня с той вчерашней гостьей общие корни, и мы одного возраста, и она тоже пишет стихи и — Таня, я к ней ничего не почувствовала, а к Вам — с первого раза — все.
Но об этом у нас разговор еще впереди. А может быть, его никогда не будет — не удастся — не задастся — быть. Если бы у меня с Вами был какой-нибудь долгий час — на воле, в большом пустом саду (были у меня такие сады!) — этот разговор бы был — невольно, неизбежно, силой вещей, силой всех деревьев сада, — а тáк — в четырех стенах — на каких-то этажах (Таня! я Вас еще нежно люблю за то, что Вы боитесь лифта, это было мне вчера — как подарок, как дар в руки).
Здесь на такое нет ни времени, ни места.
…Да, еще одно. У меня есть одна приятельница. Ее зовут Наталья,[2170] а я всегда о ней говорю — Таня, и Мур злится: «Она не Таня!», а я каждый раз поясняю: «Да, Таня не она, она не Таня, была у меня Таня — да прошла».
Таня! Не бойтесь меня. Не думайте, что я умная, не знаю что еще, и т. д., и т. д., и т. д. (подставьте все свои страхи). Вы мне можете дать — бесконечно — много, ибо дать мне может только тот, от кого у меня бьется сердце. Это мое бьющееся сердце он мне и дает. Я, когда не люблю — не я. Я так давно — не я. С Вами я — я.
До свидания. Знайте и помните одно, что всегда, в любую минуту жизни и суток — бодрствую я или сплю, перевожу Франко[2171] или стираю (например, как сегодня: в ведре — сельдерей). Вы, Ваш голос мне — радость.
Этого я, кажется, здесь не могу сказать никому.
_______
— … «Если я Вам понадоблюсь»… — «Да, Вы мне можете очень понадобиться», — сказала я, почти с иронией (не над собой, не над Вами, над самим недоразумением жизни) — до того Ваше «понадоблюсь» расходилось с моей в Вас — нáдобой…
Моя нáдоба от человека, Таня, — любовь. Моя любовь в, если уж будет такое чудо, его любовь, но это — как чудо, в чудном, чудесном порядке чуда. Моя нáдоба от другого, — Таня, — его надоба во мне, моя нужность (и, если можно, необходимости — ему, поймите меня раз навсегда и всю — моя возможность любить в мою меру, т. е. без меры.
— Вы мне нужны как хлеб — лучшего слова от человека я не мыслю. Нет, мыслю: как воздух.
Но есть этому (всегда, во всех случаях, но особенно — в нашем) — помеха: время и место. И, как волной отнесенная к началу письма, к первым сонным словам моего пробуждения: «Если бы мы жили рядом». Taк просто рядом, как я сейчас живу рядом — с этой чужой парой,[2172] которой от этого — никакого проку и для которой я — или странная писательница (все время сушит овощи, и т. д.) — или странная домашняя хозяйка (которую все время вызывают по телефону редакции)… Так просто — рядом. Присутствие за стеной. Шаг в коридоре. Иногда — стук в дверь. Сознание близости, которое и есть — близость. Одушевленный воздух дома. Вот свободных два часа. Пойдем? (Ведь, в конце концов, все равно — куда, ведь все равно, Елисейских полей (не парижских, а тех) — нет, но каждое поле ими может стать, каждый пустырь, каждое облако!)
Ведь ничего необычайного вокруг не нужно, раз внутри — необычайно. Но что-то, все-таки, нужно. И это что-то — время и место.
Так просто: вместе жить и шить.
Радость от присутствия, Таня, страшная редкость. Мне почти со всеми — сосуще-скучно, и, если «весело» — то parce que s'y mets les frais,[2173] чтобы самой не сдохнуть. Но какое одиночество, когда, после такой совместности, вдруг оказываешься на улице, с звуком собственного голоса (и смеха) в ушах, не унося ни одного слова — кроме стольких собственных.
Ведь чтó со мной делают? Зовут читать стихи. Не понимая, что каждая моя строка — любовь, что если бы я всю жизнь вот так стояла и читала стихи — никаких стихов бы не было. «Какие хорошие стихи!» Ах, не стихи — хорошие.
Да, недавно одна такая любительница стихов, глядя мне в лицо широкими голубыми глазами, мне сказала: «Ах, почему Вы такая… равнодушная, такая — разумная… Как Вы можете писать такие стихи — и быть такой…»
— Я только с Вами такая, — ответила я мысленно, — потому что я Вас не люблю. (И что-то очень резонное — вслух.)
_______
Это письмо идет издалека. Оно пишется уже целый год — с какой-то прогулки — с каким-то особенным деревом (круглой — сосною?) — по которому Вы узнавали den Weg zurück[2174] — «Такое особенное дерево»… Ну вот, Таня, если у Вас хватило — Ваших больших глаз — на его особенность — может быть, хватит — и на мою.
Что касается деревьев, я в полный серьез говорю Вам, что каждый раз, когда человек при мне отмечает: данный дуб — за прямость — или данный клен — за роскошь — или данную иву — за плач ее — я чувствую себя польщенной, точно меня любят и хвалят, и в молодости мой вывод был скор:
«Этот человек не может не любить — меня».
(Сейчас, мимо моего лба, в самом небе, пролетела стая птиц. Хорошо!..) До свидания, Таня, иначе это письмо никогда не кончится.
_______
Так как оно по старой орфографии — не показывайте его чужим. Но такого письма я бы никогда не написала по новой. Вам ведь пишет — старая я: молодая я, — та, 20 лет назад, — точно этих 20-ти лет и не было!
Сонечкина — я.
МЦ.