И несколькими строками ранее: «У него — медленный и постоянный рост, в одном и том же направлении, но смена как бы фаз, изменение (без измены). У меня — остается раз данное, все равно какое, но то же. Бутон может распуститься, но это тот же самый цветок, к нему ничего нового не прибавляется»[6].
Выразительно описала она один из конкретных эпизодов идеологического (и относящегося к существеннейшим для тех идей, о которых у нас пойдет речь далее) взаимодействия между собою и Мережковским в письме к Д.В.Философову от 12 м<арта?> 1905 г.: «На возвратном пути Дм. завел свои глупости о поле, точно нарочитые глупости, я стала сердиться и оба мы ссориться. Но вдруг мне пришла одна мысль... которую я чувствую очень важной. Ты сейчас ее важности, вероятно, не поймешь, как и я не вполне понимаю, но это, знаю, окажется[7], выяснится вскоре. И Дм. не понял сразу важности, хотя потом вечером мы до 12 часов говорили, помирившись, обо всем вообще и об этом; а сегодня утром Дм. уж написал длиннейшее письмо Бердяеву <...> и все там — «Один, Два и Три» — без зазрения совести!»[8]
Как бы то ни было, логичным кажется объяснить быстрый духовный и творческий рост как Мережковского, так и Гиппиус именно их союзом, имевшим огромное интеллектуальное значение для обоих.
Переехав с Мережковским в Петербург, Гиппиус оказалась в кругу известных литераторов старшего поколения, о чем впоследствии написала в мемуарном очерке «Благоухание седин», вошедшем в книгу «Живые лица»[9]. Существенным кажется то, что с самого первого появления в литературной среде Гиппиус стала выполнять до известной степени роль посредника между двумя лагерями: с одной стороны, ее окружали Полонский, Майков, Плещеев, Григорович, Вейнберг (а на дальнем плане — еще и Вл.Соловьев, и Лесков, и Толстой, и Суворин), а с другой — те, кто, подобно Мережковскому, пытался каким-то образом сформулировать принципы нового искусства, Н.Минский, А.Волынский, другие авторы «Северного вестника» его «декадентского» периода, несколько позже — А. Добролюбов, Вл. Гиппиус, Розанов, З. Венгерова, П. Перцов, московские символисты... Именно здесь, на стыке двух принципиально разных типов творчества Гиппиус постепенно конструировала свою собственную поэтическую личность, что осуществлялось параллельно с созданием и внешнего облика, становившегося эмблематичным для «новых людей».
Именно внешность Гиппиус приковывала к ней внимание самых различных людей, связанных с литературой. Приведем три достаточно известных впечатления от личности Гиппиус девяностых годов.
Первое из них принадлежит П.П. Перцову и датируется 1892 годом: «Высокая, стройная блондинка с длинными золотистыми волосами и изумрудными глазами русалки, в очень шедшем к ней голубом платье, она бросалась в глаза своей наружностью. Эту наружность <...> я назвал бы «боттичеллиевской»...»[10]. Портрет, нарисованный Л.Я. Гуревич, относится к годам расцвета «Северного вестника» (середина 1890-х гг.): «Худенькая, узенькая, с фигурою, какие потом называли декадентскими, в полукоротком платье, с острым и нежным, будто чахоточным лицом в ореоле пышных золотых волос, ниспадающих сзади толстою косою, с светлыми прищуренными глазами, в которых было что-то зовущее и насмешливое, она не могла не обращать на себя всеобщего внимания, прельщая одних, смущая и раздражая других. Голос у нее был ломкий, крикливо-детский и дерзкий. И вела она себя как балованная, слегка ломающаяся девочка: откусывала зубами кусочки сахару, которые клала «на прибавку» в стакан чаю гостям, и говорила с вызывающим смехом ребячливо откровенные вещи»[11]. И, наконец, изображение в мемуарах С.К.Маковского, относящего свои воспоминания к двум эпохам: Ницца 1892 года и встречи в редакции «Мира искусства» 1899-го: «Ей шел тогда тридцатый год, но казалась она, очень тонкая и стройная, намного моложе. Роста среднего, узкобедрая, без намека на грудь, с миниатюрными ступнями... Красива? О, несомненно. <...> Маленькая гордо вздернутая головка, удлиненные серо-зеленые глаза, слегка прищуренные, яркий, чувственно очерченный рот с поднятыми уголками и вся на редкость пропорциональная фигурка делали ее похожей на андрогина с холста Содомы. Вдобавок густые, нежно вьющиеся бронзово-рыжеватые волосы она заплетала в длинную косу — знак девической своей нетронутости (несмотря на десятилетний брак)... <...> Вся она была вызывающе «не как все»: умом пронзительным еще больше, чем наружностью. Судила З.Н. обо всем самоуверенно-откровенно, не считаясь с принятыми понятиями, и любила удивить суждением «наоборот». <...> Притом в манере держать себя и говорить была рисовка: она произносила слова лениво, чуть в нос, с растяжкой, и была готова при первом же знакомстве на резкость и насмешку, если что-нибудь в собеседнике не понравится»[12].
Перцов в те годы был довольно сторонним наблюдателем, допущенным лишь в преддверия души Гиппиус; Гуревич была связана с нею сложными отношениями через А.Волынского; Маковский писал свой портрет шестьдесят лет спустя, уже зная всю жизнь Гиппиус и, безусловно проецируя на внешность ее поэзию и судьбу. И тем существеннее совпадения, которые можно выделить как инвариант облика: красота, причем непривычного для тогдашней России рода, «прерафаэлитская»; сексуальная особость; и прежде всего — откровенная умышленность, бросающаяся в глаза. Все это поддерживалось атмосферой если не литературного скандала, то постоянной электрической заряженности чем-то раздражающим, провокационным. Но вместе с тем существовала и иная сторона личности Гиппиус, которая формировалась в личных контактах и отношениях, лишь в незначительной степени и в значительно преображенном виде делаясь публичным достоянием. Однако эта «подводная» сторона становилась тем основанием публичного, в том числе и литературного, облика поэтессы, которое только и могло придать ему истинную убедительность, сделать во времена всеобщего для русских модернистов убеждения, что поэзия и жизнь являются единым и нерасчленимым целым, предусматривающим не только чтение поэзии через призму впечатления от личности (будь оно основано на собственных впечатлениях, на слухах и легендах или на вольной проекции всех доступных текстов на облик), но и выстраивание единого, жизненно-творческого облика поэта, становившегося единственно верным критерием подлинности.
Брак с Мережковским был для Гиппиус не только источником литературных знакомств и связей, но и сильнейшим стимулом к собственному идейному самоопределению. В 1890-е годы Мережковский активно вырабатывал систему взглядов, в становлении которой Гиппиус принимала деятельное участие. И необходимо подчеркнуть, что только искусственно мы можем разделять принадлежащее каждому из писателей в том общем комплексе идей, которые сформировались в середине девяностых годов, а к середине девятисотых приобрели широкую популярность, сделавшись еще через десять лет даже банальностью.
Особенно усилилась активность Гиппиус к концу девяностых годов, когда для нее и для Мережковского на первое место вышли проблемы нового религиозного сознания, а центр литературной деятельности переместился из «Северного вестника» в журнал «Мир искусства», обзаведшийся литературным отделом.
В самые первые годы двадцатого века религиозное дело Мережковских получает свое материальное воплощение: в конце 1900 года они с присоединившимся незадолго до того к ним Д.В.Философовым создают свою собственную церковь и начинают в ней богослужения, а 29 ноября 1901 года состоялось первое из Религиозно-философских собраний, которые Гиппиус долгое время считала едва ли не главным делом своей жизни.
С 1903 года стал выходить журнал «Новый путь», главными вдохновителями которого были Мережковские и — конкретнее — именно Гиппиус, ибо муж ее был совсем не пригоден для систематической журнальной деятельности. Конечно, и сама Гиппиус была далеко не образцовым редактором, но ей все же удавалось сплотить какую-то группу единомышленников, чтобы журнал оставался живым делом. После закрытия Религиозно-философских собраний 5 апреля 1903 года и все более нарастающих трудностей с ведением журнала, Гиппиус в конце концов теряет к нему интерес и уходит в другие сферы деятельности. В годы революции 1905 года на первый план для нее (как и для Мережковского) вышли проблемы общественные. Как справедливо писала З.Г. Минц, «...годы Первой русской революции — это время наибольшего политического радикализма Мережковских. Враждебные марксизму, они, однако, сближаются с эсерами и особенно — с неопределенным «неонародничеством» второй половины 1900-х годов»[13]. Природа и эволюция этого радикализма до сих пор как следует не описаны и не осмыслены (да и вообще это скорее является делом не литературоведов, а историков), но ясно уже и сейчас, что более всего он проявлялся в сфере духовных и религиозных исканий, когда «общественность» неизбежно возводилась к сфере интересов отдельной личности. Будучи в годы первой русской революции решительной противницей многих взглядов Вяч.Иванова, она, видимо, могла бы согласиться с его мыслями, изложенными позднее, в промежутке между февралем и октябрем 1917 года: «Революция или оставит на месте России «груду тлеющих костей», или будет ее действительным перерождением и как бы новым, впервые полным и сознательным воплощением народного духа. Для истинного свершения своего в указанном смысле она должна явить целостное и, следовательно, прежде всего религиозное самоопределение народа»[14]. Потому, покинув 14 марта 1906 года Россию и перебравшись до лета 1908 г. в Париж, Мережковские активно занялись не только политическими поисками, но и окончательным оформлением религиозных взглядов той малой ячейки, которая оформилась в их церковь Третьего Завета.