— Выздоровеет? — спросили мы у фельдшера-монаха.
— Как Господь. Молебен отслужим, авось, и полегчает… Вообще же нужно заметить, что, благодаря необыкновенно здоровому воздуху Соловецкого архипелага, здесь мало больных. Чаще всего монахи умирают от чахотки. Я видел несколько еще шевелившихся, но уже близких к смерти монахов. У них землистый цвет лица, худоба, впалая грудь, воспаленные очи… Видно, нелегко дается подвиг самоотречения и аскетизма, пустынножительство недаром обходится своим адептам.
— У нас ведь летом только и лежат в больнице. Зимой мало — человека два. Монах в больнице не станет лежать, ему в келье лучше!
Из больницы мы вышли в коридор, по одну сторону которого шли маленькие кельи. Тут мы наткнулись на полнейшее воплощение смерти. Это был схимник. Он только что вышел из собора и, едва передвигая ноги, брел домой. Весь в черных покровах, усеянных изображениями гробовых крестов и адамовых голов, в капюшоне, полузакрывавшем лицо, он производил крайне мрачное впечатление. Из-под савана, надетого на него, глядели совершенно неподвижные, бесцветные глаза. Это были глаза не только без блеска, но и без взгляда… Медленно он прошел мимо нас, и только что мы успели оправиться, как с другой стороны на темном фоне полусумрачного коридора показалась другая фигура… Длинная-длинная. Только этот был еще ужаснее. Дайте мертвецу острый, но холодный взгляд — и перед вами будет встреченный нами призрак.
— Нет спасения… Бесы, дьяволы… Геенна огненная… Пламя, пламя адово… Плачьте, скорбите!.. — бормотал он, проходя мимо нас.
— Помешанный! — шепнул нам монах.
Мы выбежали вон…
Воздуху, свету!..
XXVI
Мельница Св. Филиппа. — Прогулка по стенам. — В башне
Несколько столетий тому назад св. Филипп, замученный потом Иоанном Грозным, устроил в стенах обители мельницу, существующую и теперь на том же месте, но, разумеется, в ином виде. Я отправился туда.
На дороге мне попалась неизменная дева с флюсом. За краткое пребывание в монастыре она до того успела надоесть монахам, что те бегали от нее, как от чумы. Несчастная, кроме того, имела претензию изъясняться с крестьянами в рясах на французском диалекте. Такие девицы только и возможны в захолустьях самых глухих провинций. Меланхолическая дева и моего проводника не оставила в покое.
— Изыди, сатана! Да воскреснет Бог, и расточатся врази его! — ожесточился благочестивый инок. — Яко от лица огня! Иди вон, что смущаешь крещеную душу. Я ведь тебя не трогаю. Поверите ли, — обратился он ко мне, когда девица удалилась, — отбиться от нее нельзя. Так лезом и лезет. Экая, прости Господи, несообразная. Вчера к монаху одному в келью забралась, едва ее оттуда выгнали — неймется. Ах ты, расподлая душа. Страсть, как в них любопытство свирепствует!
— На Афоне лучше, там их совсем не пущают. Что в их — прах один. Нешто она человек… Хвостом вертят перед тобою, очами помавают, плечами водят… Ах, тварь!.. Бывают, впрочем, и между ними скромные, молятся, не лезут… А и смешные же есть. Года три тому из Онеги к нам одна англичанка приехала. Ей кто-то сказывал, что монахи женский пол не своей веры убивают. Так она все русскую из себя представляла: крестится по-нашему, поклоны отбивает. Смехота!
— Говорят, кемлянок вы особенно не любите?
— Правда, потому развратные они… Сто бесов в каждой сидит!
Наконец, мы вошли внутрь монастырской башни, где помещается мельница св. Филиппа. Монахи размалывают здесь рожь, покупаемую в Архангельске.
В темноте что-то вращалось и гудело. Слышались какие-то исполинские взмахи, рокот воды и глухой, рассыпчатый грохот. Я остановился в дверях, не осмеливаясь идти дальше, и хорошо сделал. Когда глаза мои привыкли к темноте, я увидел, что здесь вертикально вращался громадный ворот, каждый зубец которого мог бы убить неосторожного зрителя. Кроме того, прямо вниз отвесно шел громадный провал. Вышина — ужасная. Упасть, так и костей не соберешь. Мельница водяная. Тут свой резервуар, он приводит ворот в движение. Мука здесь стоит в воздухе; ею дышишь, она покрывает лицо, руки, платье. Помост дрожит под вами, и вы невольно смущаетесь, а тут, как нарочно, словно в успокоение, объясняет вам провожатый:
— Не извольте сумлеваться; тут двадцать сажон глубины. Одного монашика вниз бросило — и косточки смололо… Да вы подайтесь вперед, тут можно!
Разумеется, вместо того, чтобы податься вперед, я со всевозможною быстротою подался назад — прямо в двери, а оттуда во двор. Из резервуара этой мельницы вода выводится частью и в доки. В самые же резервуары проведены каналы из внутренних озер острова. Сила воды становится понятна, когда открывают шлюзы. Она с ревом бешено стремится вперед, с такою быстротой, что движение ее невозможно уловить глазами. Слышишь только его и чувствуешь.
— Хорошо у вас тут устроено!
— Я подумываю кое-что сделать сам; тут вода требуется, а я, признаться, хочу, чтобы без воды действовало!
— Что ж, паровую?
— Где!.. Нет, мысль у меня есть… На модели я пробовал, хорошо выходит.
— Как же это?
— А чтоб заводить мельницу, как часы заводят!
Я посмотрел в глаза провожатому, не сумасшедший ли… Нет, он говорил чрезвычайно просто, точно дело шло о погоде.
— Где же у вас модель?
— Модель?.. История тут вышла… Сделал я ее, да подумал, что это гордыня во мне, суемудрие, дух вольномыслия… Ну, по малом рассуждении, помолился я Богу и сжег модель… Одначе мне потом объяснил монашек один, тоже из наших крестьян, что в этом греха нет — ежели собственно для обители, потому все на пользу… Опять делать стану! — Как ни просил я его описать мне механизм этой необыкновенной, заводящейся мельницы — толку добиться не мог. Начнет — собьется, наконец, бросил.
— Язык-то у меня, парень, суконный, понимать — таково ли ясно понимаю: зажмурю глаза, так до последнего колеса все вижу, как и что… Ну, а сказать не могу. Не моего ума дело. Я и часы могу, тоже сам обучился. Только тонкой работы не могу. А поправить — хоть сейчас. Всякую пружину понимаю, а грамоте второй год учусь — и ни в зуб. Нет дарования, значит. Кому от Бога не дано — грех и стараться, потому против его воли выходит!
Мы вошли на галерею, устроенную наверху, на стенах. Она тянется вокруг монастыря. Прекрасен вид синего моря из узких бойниц этого холма. Даль раздвигалась в бесконечный простор, направо и налево зеленели окраины леса — а прямо недвижное голубое зеркало. Ни волн, ни зыби… Чайка — и та отражалась в нем до последнего перышка… Не хотелось отрываться от этой чудной картины.
— Сегодня в церкви архимандрит служит, приходите пения нашего послушать. Напевы у нас простые, пустынные напевы, но, однако, — стройно, душа парит… А теперь, прощайте… Дела есть!
Мы расстались; долго я стоял у бойниц, оглядывая окрестности. Говорят, под этим ходом есть еще ход, но совершенно темный. Без бойниц, без окон, без луча света. Воображаю, что это за черная щель! Добиться входа туда я не мог. Едва ли и сами монахи бывали там, ежели предание о нем не миф. О подземных соловецких тюрьмах писали не раз — а их не оказалось вовсе.
Бесконечная морская даль так и манила к себе. Здоровый свежий воздух охватывал меня на высоте. Дышалось легко, бодро… Сердце мое прирастало к этому прелестному острову. Если бы не аскетизм его обитателей, я, кажется, был бы готов остаться здесь навсегда.
Через полчаса я бродил уже внизу вдоль стен. Это было внутри монастырского двора. Подхожу к башне, вижу низкий, сводчатый вход. Дверь отворена. Я вошел. Мрак, сырость, плесень охватили меня со всех сторон. Тут была тьма; только где-то на высоте, словно острие ножа, светилась какая-то щель. Я осторожно переступал по влажным каменьям, пока не забрался внутрь. Тут стояли какие-то не то бочки, не то чаны. Видеть нельзя было ничего. Перед глазами сверкали огнистые спирали, распадаясь на тысячи блесток; извивались золотые змеи, словно плавали какие-то яркие круги, сегменты… Я дышал сыростью… Становилось нестерпимо.
Сообразив, что зашел далеко, я обернулся ко входу — его не видно. Что за чудеса! Я, едва переступая, пошел к нему — мрак повсюду. Где же двери? Какое-то холодное, отвратительное чувство страха скользнуло в грудь мою. Мне казалось, что я заживо схоронен в склепе.
Я шел вперед, протянув руки и зажмурив глаза. Все равно, ежели бы и открыл их — ничего бы не увидел. А так казалось покойней. Под ногу попался влажный и скользкий камень, я поскользнулся и упал. Наконец, шагов через десять я ладонями оперся о какой-то мокрый бархат и тотчас же отдернул руки с отвращением. Это внутренние стены сводов поросли мхом и лишаями.
Мое положение становилось скверным. Прошло более часа, пока я был в башне. Я и без того устал, бродя все утро — а тут некуда и прислониться. Наконец, я крикнул. Еще раз… Громче. Ни отзыва, ни ответа… Я сообразил, что звуки терялись в этих влажных сводах. Нужно, во что бы то ни стало, найти выход. Я пошел опять вновь, поскользнулся и на этот раз уже целыми ладонями и лицом попал в холодный, мокрый бархат стены. Из-под самых ног моих что-то с противным плюханьем шарахнулось в воду. Не крысы ли? И, как нарочно, вспомнил я в эту минуту рыжих тощих, с лысинами, вечно что-то нюхающих водяных крыс… Крикнул громче — то же молчание. Оступился и по колено попал в какую-то щель, переполненную водою… Что-то мягкое как будто скользнуло по моей руке, что-то склизкое, гадкое заползает за воротник; вон, в углу шевелятся какие-то, еще более темные, чем этот мрак, очертания, складки чего-то длинного, чего-то живого, чего-то словно протягивающего руки… Я крикнул еще.