Так вот, на самом деле и народ – не молчал, и праведники – негодовали. Например, Савонарола, неистовый флорентийский проповедник, неустанно призывал итальянцев к реформе нравов, а католическую церковь – к самоочищению. С ним дело обстояло следующим образом. Вначале Александр VI не имел никаких причин ненавидеть Савонаролу, но начиная с 1495 года Папе стали приходить письма из Флоренции и Милана, обличающие монаха: что-де настоятель собора св. Марка раздувает ненависть не только к семейству Медичи – королевскому дому Франции, – но и к самому папскому престолу. Борджиа-старшего охватил гнев: о его скандальных похождениях опять стали много говорить по случаю предстоящего появления у него очередного, шестого или седьмого по счету, отпрыска, Савонарола же – не уставал призывать к жизни чистой и добродетельной. И 21 июля 1495 года Папа Римский Александр VI послал Савонароле хитрое письмо: «Любезный сын, спасение тебе и апостольское благословение! Мы слышали, что среди всех, кто трудится в винограднике Божием, ты отличаешься особенной ревностию. Этим мы чрезвычайно довольны и возносим за это хвалу Всемогущему Богу. Слышали также, что ты утверждаешь, будто все, тобой предсказываемое о будущем, исходит не от тебя, а от Бога. Мы желаем, поэтому … поговорить с тобой о том лично, чтобы, узнавая через тебя, чего хочет Господь, мы могли исполнять волю Его. А посему, в силу святого послушания, убеждаем тебя по возможности скорее прийти к нам. Ты найдешь у нас встречу любовную и милостивую». Савонарола, премного наслышанный о нравах клана Борджиа, сказался больным и в Ватикан благоразумно не поехал. И тем не менее уберечь себя не смог… Когда убили герцога Джованни, все открыто говорили, что это – дело рук его брата Чезаре. Казалось, это неслыханное преступление тронуло наконец-то сердце отца – вроде бы Александр VI в первый и едва ли не единственный раз в жизни начал раскаиваться в своих бесчисленных прегрешениях и даже назначил комиссию из шести кардиналов «для расследования убийства и реформы церкви, чтобы избавить ее от скверны». Заодно этой же комиссии было поручено расследовать и дело Савонаролы, который в своих проповедях будто бы насмехался над постигшим Папу отцовским горем. На самом же деле Савонарола написал тогда свои обличительные «Письма к государям», одно из которых попало к Борджиа, и у семьи наконец-то появился конкретный «компромат» на дерзкого монаха. Истинного убийцу комиссия так и не нашла, но вот с главным врагом поквитались – Савонарола был арестован, подвергнут жестоким пыткам и 23 мая 1498 года публично сожжен на флорентийской площади Синьории.
В дореволюционной России имя Тэффи (Надежды Александровны Лохвицкой, 1872—1952 годы) пользовалось необыкновенной популярностью. Газеты и журналы, в которых она сотрудничала, были заведомо «обречены на успех». Выпускались даже духи и конфеты под названием «Тэффи». Ее остроты, фразы и словечки персонажей подхватывались и разносились по шестой части суши, становясь крылатыми, с быстротой молнии. Хотя Тэффи писала в основном юмористические рассказы и фельетоны, то есть прозу так называемого «легкого жанра», ее творчество высоко ценили такие корифеи пера, как Бунин, Куприн и Зайцев.
В 1920 году Тэффи навсегда оставила Россию. Свой путь в эмиграцию она со свойственными ей юмором и горькой самоиронией описала в блестящих «Воспоминаниях».
Всю вторую половину жизни она прожила во Франции. Незадолго до смерти Надежда Александровна писала: «Анекдоты смешны, когда их рассказывают. А когда их переживают, это трагедия. И моя жизнь – это сплошной анекдот, то есть трагедия». В том, который выходит в издательстве «ВАГРИУС», кроме книги «Воспоминания», включены также мемуарные очерки о Куприне и Андрееве, Бунине и Сологубе, Бальмонте и Мережковском, Гиппиус и Ахматовой, Гумилеве и Есенине и многих других ее современниках. Тэффи предполагала собрать их в книгу «Моя летопись», но сама это сделать не успела.
Москва. Осень. Холод. Мое петербургское житье-бытье ликвидировано. «Русское слово» закрыто. Перспектив никаких. Впрочем, есть одна перспектива. Является она каждый день в виде косоглазого одессита-антрепренера Гуськина, убеждающего меня ехать с ним в Киев и Одессу устраивать мои литературные выступления.
Убеждал мрачно.
– Сегодня ели булку? Ну так завтра уже не будете. Все, кто может, едут на Украину. Только никто не может. А я вас везу, я вам плачу шестьдесят процентов с валового сбора, в «Лондонской» гостинице лучший номер заказан по телеграфу, на берегу моря, солнце светит, вы читаете рассказ-другой, берете деньги, покупаете масло, ветчину, вы себе сыты и сидите в кафе. Что вы теряете? Спросите обо мне – меня все знают. Мой псевдоним Гуськин. Фамилия у меня тоже есть, но она ужасно трудная. Ей-Богу, едем! Лучший номер в «Международной» гостинице.
– Вы говорили в «Лондонской»?
– Ну в «Лондонской». Плоха вам «Международная»?
Ходила, советовалась. Многие действительно стремились на Украину.
– Этот псевдоним Гуськин – какой-то странный.
– Чем странный? – отвечали люди опытные. – Не страннее других. Они все такие, эти мелкие антрепренеры.
Сомнения пресек Аверченко. Его, оказывается, вез в Киев другой какой-то псевдоним. Тоже на гастроли. Решили выехать вместе. Аверченкин псевдоним вез еще двух актрис, которые должны были разыгрывать скетчи.
– Ну вот видите! – ликовал Гуськин. – Теперь только похлопочите о выезде, а там все пойдет как хлеб с маслом.
Нужно сказать, что я ненавижу всякие публичные выступления. Не могу даже сама себе уяснить почему. Идиосинкразия. А тут еще псевдоним Гуськин с процентами, которые он называет «порценты». Но кругом говорили: «Счастливая – вы едете!», «Счастливая – в Киеве пирожные с кремом». И даже просто: «Счастливая… с кремом!»
Все складывалось так, что надо было ехать. И все кругом хлопотали о выезде, а если не хлопотали, не имея на успех никаких надежд, то хоть мечтали. …Гуськин развил деятельность.
– Завтра в три часа приведу вам самого страшного комиссара с самой пограничной станции. Зверь. Только что раздел всю «Летучую мышь». Все отобрал.
– Ну уж если они мышей раздевают, так где уж нам проскочить!
– Вот я приведу его знакомиться. Вы с ним полюбезничайте, попросите, чтобы пропустил. Вечером поведу его в театр.
Принялась хлопотать о выезде. Сначала в каком-то учреждении, ведающем делами театральными. Там очень томная дама, в прическе Клео де Мерод, густо посыпанной перхотью и украшенной облезлым медным обручем, дала мне разрешение на гастроли.
Потом в каких-то не то казармах, не то бараках, в бесконечной очереди долгие, долгие часы. Наконец солдат со штыком взял мой документ и понес по начальству. И вдруг дверь распахнулась – и вышел «сам». Кто он был – не знаю. Но был он, как говорилось, – «весь в пулеметах».
– Вы такая-то?
– Да, – призналась. (Все равно теперь уже не отречешься.)
– Писательница?
Молча киваю головой. Чувствую, что все кончено, – иначе чего же он выскочил.
– Так вот, потрудитесь написать в этой тетради ваше имя. Так. Проставьте число и год.
Пишу дрожащей рукой. Забыла число. Потом забыла год. Чей-то испуганный шепот сзади подсказал.
– Та-ак! – мрачно сказал «сам». Сдвинул брови. Прочитал. И вдруг грозный рот его медленно поехал вбок в интимной улыбке: – Это мне… захотелось для автографа!
– Очень лестно! Пропуск дан.
Гуськин развивает деятельность все сильнее. Приволок комиссара. Комиссар страшный. Не человек, а нос в сапогах. Есть животные головоногие. Он был носоногий. Огромный нос, к которому прикреплены две ноги. В одной ноге, очевидно, помещалось сердце, в другой совершалось пищеварение. На ногах сапоги желтые, шнурованные, выше колен. И видно, что комиссар волнуется этими сапогами и гордится. Вот она, ахиллесова пята. Она в этих сапогах, и змей стал готовить свое жало.
– Мне говорили, что вы любите искусство… – начинаю я издалека и… вдруг сразу наивно и женственно, словно не совладав с порывом, сама себя перебила: – Ах, какие у вас чудные сапоги!
Нос покраснел и слегка разбухает.
– Мм… искусство… я люблю театры, хотя редко приходилось…
– Поразительные сапоги! В них прямо что-то рыцарское. Мне почему-то кажется, что вы вообще необыкновенный человек!
– Нет, почему же… – слабо защищается комиссар. – Положим, я с детства любил красоту и героизм… служение народу…
«Героизм и служение» – слова в моем деле опасные. Из-за служения раздели «Летучую мышь». Надо скорее базироваться на красоте.
– Ах, нет, нет, не отрицайте! Я чувствую в вас глубоко художественную натуру. Вы любите искусство, вы покровительствуете проникновению его в народные толщи. Да – в толщи, и в гущи, и в чащи. У вас замечательные сапоги. Такие сапоги носил Торквато Тассо… и то не наверное. Вы гениальны!