В «Синем журнале» исповедуется: «Я много видел, я много знаю, я, считавший деньги до тридцати пяти лет злом, не хотел их».
Тифлисская газета «Кавказ», 16 октября 1910 года (С.И. Уточкину в это время 34 года): «Публика ждала чего-то особенного — и смелых полетов в высоту, и разных эволюции в воздухе, увидела утрированную осторожность г. Уточкина, вовсе не отделявшегося высоко от земли… 2 ч. 40 мин. Уточкин взлетел, через 3 с половиной минуты спустился. В 3 часа поднялся сажен до 30, через 2 мин 25 сек. сел. Далее последовали полеты с пассажирами, публика же, скучая, выражала недовольство, поскольку следовало сначала показать свое искусство, а затем совершать коммерческие полеты».
Там же — через день: «Предполагавшаяся в Тифлисе Авиационная неделя с участием пяти авиаторов не могла состояться ввиду того, что г. Уточкин запросил половину всей выделенной суммы, а именно 9 тысяч, кружок же не мог гарантировать более 8-ми».
Он всю жизнь считал деньги злом, но всю жизнь был в долгах. Он летал на развалюхе — какие уж тут эволюции? Он впервые столкнулся с видом спорта, требовавшим уйму, прорву деньжищ. Он себя не узнавал. Наверное, и презирал себя. Уточкин — торгующийся, как на Привозе? Тот самый Уточкин, который на веранде кафе Фанкони, где собираются все одесские знаменитости и вся шушера, вьющаяся вокруг знаменитостей, прилипалы, вмиг разносящие по городу шутки, репризы, кунштюки знаменитостей, берет у эстрадной дивы Изы Кремер кружку для пожертвований на борьбу с туберкулезом, обходит присутствующих. Кто бросает рубль, кто два, а он сам жестом миллионера опускает четвертной билет. Только что мимоходом перехваченный. Он и кофе-то на веранде пил в кредит…
Член партии голубого неба и чистого воздуха, не тогда ли, под свист трибун ипподрома в Дидубе, он ощутил себя не героем, а гаером, паяцем? Ведь первый шут России — великий артист, один же из многочисленных — просто клоун, посмешище.
Его последней ставкой был, без сомнения, перелет Петербург — Москва. Долетев первым, он вернет себе славу первого. И тут автор вынужден вновь забежать вперед сюжета.
Все участники настаивали тогда на том, чтобы отложить старт хоть на день, указывали на плохую подготовку. Один Сергей Исаевич, пишет Васильев, «почему-то взял на себя роль защитника даже самых странных распоряжений комитета и упрекал нас в желании «сорвать перелет».
Он объявил во всеуслышанье, что для него эти состязания — не более чем «променад пур плезир», прогулка для удовольствия. На старте заявил: «Лечу в Москву чай пить с баранками», намереваясь нигде до Белокаменной не спускаться.
А летел — впервые на «Блерио», неизвестно уж на что купленном и ни разу не опробованном.
* * *
Неподалеку от Новгорода Васильев видит сверху скособоченный на шоссе сломанный аппарат с цифрой 4 на хвосте и рядом человека, которого невозможно не узнать.
Репортер «Санктпетербургских ведомостей» телеграфирует: «Когда Уточкин сел под Новгородом и увидел, что солдаты тащат его аппарат, он крикнул: «Ура! Дайте мне поспать! Целую неделю не спал». Собираясь в семисотверстный перелет, человек не высыпается! О Русь, это ты!»
Где было газетчику предположить, что то — болезнь, хроническая бессонница.
Репортер «Русского слова»: «На аэродроме появляется на извозчике Уточкин. Он отмахивается от соболезнований и, чуть не плача, рассказывает, как аппарат ломался, падал, катился по шоссе, он был не в силах помешать, и в то же время острит. Его полуслезы, смешанные с остротами, общий вид и манера говорить приводят в недоумение. Некоторые из окружающих решают, что он пьян. Часть публики, возмущается, что пустили в таком виде, а некоторые чуть ли не насильно тащат Уточкина в буфет. Начинается угощение, в результате которого Уточкин через полчаса выходит спокойный, а собутыльники, кажется, совершили перелет».
Вот уж в это — в то, что пил, — не верится. Уточкин — спортсмен. Может быть, тут другое. Авторы наиболее документированной его биографии («В небе — Уточкин») обмолвились, что «неустроенность личной жизни, перенапряжения последних лет, многочисленные травмы — все это не могло не сказаться. Появились тяжелейшие головные боли. Борясь с ними, Уточкин стал злоупотреблять сильнодействующими лекарствами…»
Не наркотик ли был и в Новгороде? Дабы поддержать пыл благой и губительной лихоманки. Морфий? Или модный тогда среди томных поэтов-декадентов, нюхавших его с наманикюренного ноготка, кокаин?
Кроме того, в душе российского героя с детства была трещинка, которая с годами все расширялась. Потеряв в пятилетнем возрасте отца и мать, воспитываясь в пансионе Ришельевской гимназии, мальчик стал свидетелем самоубийства хозяина пансиона вместе с женой, онемел от испуга и с той поры заикался. Что он заика, стало частью его образа. Но, может, это первые симптомы?
Когда во время перелета на аэродроме в Новгороде не нашлось человека, могущего помочь Васильеву завести мотор — крутануть пропеллер, это сделал Сергей Исаевич со словами: «Ну вот, Васильев, вы счастливый. Все обалдели. Я вышел из строя — я вам помогу».
Он сделал больше — отдал сопернику две запасные свечи и очки-консервы, раздавленные тем в сутолоке.
Однако из строя Сергей Исаевич еще не вышел. В Новгороде механики доставили ему на автомобиле запасные части, с помощью солдат и офицеров Выборгского пехотного полка принялись за ремонт аппарата, к следующему утру он был готов. Следовало лишь осмотреть, опробовать.
А Сергей Исаевич в своем амплуа: сел и полетел.
Через час, на высоте 500 метров, машину бросало ветром вниз. Он решил идти на посадку, выключил мотор — это было вблизи деревни Вины, — но внезапно увидел под собой глубокий овраг, по которому струилась речка. Решил выпрыгнуть на лету. Упал в воду. Итог — сотрясение мозга, перелом ноги и ключицы…
Опять слезы и остроты. Стенания от боли и «П-почему упал? Скучно было лететь, я и заснул за штурвалом».
Итог? Нет, еще не итог.
Письмо С.И. Уточкина во все газеты: «Позвольте поместить нижеследующее. Находясь на излечении после падения во время перелета Санкт-Петербург — Москва и прочитав бесконечные нападки авиаторов, со своей стороны сообщаю, что организацию нашел великолепной. Гг. авиаторы сетовали, что некому завернуть пропеллер. Попросить солдат подержать машину и завернуть самому — это даже необходимая разминка. Все, что я прочел из нападков, не соответствует истине, свою неподготовленность гг. авиаторы свалили на комитет. Считаю долгом заявить, что, присутствуя на последнем заседании, я наткнулся на упорное желание гг. авиаторов на несколько дней отложить перелет. Комитет твердо отказал в этом, что и вызвало недовольство авиаторов. Жалею, что авиатор, достигший Москвы, вместо того, чтобы сказать комитету «спасибо» и Москве «здравствуй», сказал делу, которому служит: «издохни». Сергей Уточкин».
Почему же писал неправду (насколько явную, узнает позже) человек, говоривший о себе «я не лгу в жизни»?
Потому ли, что с начала и до конца противореча товарищам, желал быть наособицу — вне толпы, над нею? Вот если бы все сказали: «Надо лететь», Уточкин мог заявить: «Не надо».
Или потому, что если бы долетел, победил, то посчитал бы себя вправе обнародовать хаос организации? Подтверждать же в роли побежденного казалось ему оправданием, унижаться до которого он не хотел?
Собственно, сотрясение мозга довершило процесс необратимых изменений в рассудке.
Свидетельство его друга, писателя А.И. Куприна: «В последний раз я видел Уточкина в больнице «Всех скорбящих», куда отвез ему небольшую, собранную через газету «Речь», сумму. Физически он почти не переменился… но духовно он был уже почти конченый человек. Он в продолжение часа, не выпустив изо рта крепкой сигары, очень много говорил, не умолкая, перескакивая с предмета на предмет, и все время нервно раскачивался вместе со стулом. Но что-то потухло, омертвело в его взоре, прежде таком ясном».
Когда началась война, он обратился к великому князю Александру Михайловичу с письмом, в котором просил аудиенции «для изложения доктрин, которые можно приложить для использования небес в военных целях». Ответа не последовало. Отправился в Зимний, потребовал доложить царю: мол, известный авиатор желает высказать полезные отечеству идеи. Его выдворили.
Великий спортсмен — а таким, без сомненья, был Сергей Уточкин — вот еще чем велик: до последнего часа не верит, что час этот пробил.
Помню, к нам в редакцию приходил — и не раз — Николай Королев. Помню его и на ринге — мощного, глыбистого, не пляшущего, а крепко пошагивающего, низко держа кулаки, не защищая бритой головы, бить в которую, казалось, все равно что в булыжник. К нам же являлся старик, волоча полупарализованную ногу.
Что было ему надо? Чтобы поместили его, Королева, вызов всем боксерам страны на честный поединок.