В Переделкине улицы носят скучные советские названия, которые известны разве что почтальонам. В ходу – фольклорные, прижившиеся: Аллея Классиков, Авеню Парвеню, Выселки Большие
Склоки. Пользуются ими не только литераторы, но и вся округа. Когда Андрей Дмитриевич Сахаров, впервые туда заехавший, спросил у дорожных рабочих, как пройти в Творческий Тупик (так объяснил ему дорогу мой отец), его любезно провели к Дому творчества писателей.
Поскольку названия бытуют в устной традиции, написание и оттенок смысла можно выбрать по вкусу. Застроенная по одной стороне улица, та, что выходит на пустошь перед церковью, долгое время служившей резиденцией патриарха, именуется: хочешь «Неясной поляной» – с намеком на раннего Пастернака, хочешь «Не Ясной Поляной» – в адрес Федина с его амбициями.
Тут я каждую дачу знаю наизусть внутри и снаружи. В № 1 навещала друга моего отца Ивана Халтурина, в № 3 живут мои друзья Женя и Алёна Пастернаки, в № 4 – Кома Иванов, в № 5 зимовал когда-то Валя Берестов. Только в № 2 я никогда не бывала – там обитает член правительства, академик, глава Союза советских писателей, Герой социалистического труда, лауреат Сталинской премии и прочая и прочая – Константин Александрович Федин.
Никто больше не упоминает о нем как писателе. Теперь не услышишь: «Федин на писал», теперь говорят: «Федин под писал». Подписывает он разные вещи: иной раз – нормальные (просьбу о жилье для неимущей писательницы), другой раз – чудовищные: запрет на публикацию «Ракового корпуса» Солженицына. Да что говорить! Известно, какую роль, куда как неблаговидную, сыграл Федин в трагедии Пастернака. С дороги я могу разглядеть его в саду. Внешне он мало изменился. Мне хочется окликнуть его, напомнить чистопольские дни и поблагодарить за подушечки , о которых никогда не забуду. Но он стоит далеко от изгороди, почти у самого дома. Минута – и он поднимается на крыльцо, исчезает из виду. Время для новой встречи упущено. Время прошлых встреч ушло. Я испытываю грусть и облегчение, иду дальше своей дорогой.
Теперь уж не узнать, жил ли еще в этом важном чиновнике добрый волшебник моего детства, что берег в кармане липкие конфеты для голодных детей военного времени. Но я точно знаю, что тот перепачканный уличной грязью голодный заморыш живет во мне по сей день.
Праздники нашего поколения
Пора елочку наряжать!
Посреди комнаты растет дерево. Я трогаю его колючие лапы и пытаюсь вместить невероятное. Мой трехлетний жизненный опыт подсказывает, что такого быть не должно: деревья растут только на земле, только летом и только на даче. Зимою в городе они не водятся. Дерево пахнет сразу и летом, хвоей, и зимою – снегом. Оно растет прямо на полу, а мама развешивает на ветках мои игрушки – те, что помельче. Мне это не нравится, я начинаю предупредительно сопеть, собираясь удариться в рев.
– Эй, не киснуть! – строго окликает меня отец. – Не время хныкать, время елочку украшать!
Голос идет сверху, я поднимаю глаза и вижу, что отец стоит на лесенке под потолком и маленькими гвоздиками прибивает к оконной раме лист плотной черной бумаги. Окно слепнет, мне становится страшно, я прижимаюсь к няне.
– Разболтает девка о елке, хлопот не оберемся, – ворчит няня.
– Да что она там сможет разболтать, наша девица? – смеется отец. – Кто станет слушать?
– Найдутся охотники, – предупреждает няня. – Мне что, мое дело – сторона, на себя пеняйте.
На дворе год 1935-й. Новогодние елки запрещены: они – религиозный пережиток, как постановили власти, вдруг ударившиеся в борьбу с язычеством (мало им показалось борьбы с христианством!). Потому испугана няня Маруся, занавешены окна, нет елочных украшений. Но мои молодые родители не сдаются: им надо сохранить хоть внешние приметы человеческой жизни, свое понимание нормы: раз в доме есть ребенок, должна быть елка на Новый год. Мама пристраивает на ветках длинное ожерелье из прозрачных бусин – я люблю перебирать эти твердые прохладные шарики, когда она его надевает, чуть выше – блестящую цепочку с камушком, еще где-то – серебряный флакончик для духов.
– Не забудь мои галстуки, – подсказывает отец, – там есть пестрые!
Год 1938-й. Второй год Москва не спит ночами в ожидании незваных гостей. Слушают чутко: не остановился ли «черный ворон» у подъезда, лифт у дверей квартиры. Перед Рождеством опасность подходит вплотную к нашей семье: арестован первый журналист страны, герой гражданской войны в Испании Михаил Кольцов, главный редактор журнала «Огонёк». А в «Огоньке» работает моя мама. Маму куда-то
вызывают , она на долгие часы исчезает из дома, и я слышу, как отец меряет шагами квартиру, бесцельно переходя из комнаты в комнату. Она возвращается поздно и за закрытой – от моих ушей – дверью чужим голосом рассказывает что-то отцу, часто повторяя слово
они.Соня Ивич (вторая справа в первом ряду) на детском празднике. Кон. 1930-х
Нависшую над домом угрозу дети ощущают безошибочно. По сей день помню изумление и восторг от известия, что елка, о которой я и не смела мечтать, все-таки будет! И голос отца:
– Раз в доме есть ребенок – должна быть новогодняя елка. Пока…
Немало времени прошло, прежде чем я поняла то, что не было досказано: «Пока есть, кому ее наряжать». Будут ли у дочери отец и мать к следующему новогодию? – об этом думали в те дни не только в нашей семье.
Год 1942-й. Война. Мы с мамой и старой бабушкой в эвакуации, в маленьком городке Чистополе, куда вывезли семьи московских писателей. Отец – на фронте, мы живем только письмами от него да сводками с места военных действий. Пришло письмо – значит, папа жив, можно без страха произносить вслух его имя. Я стараюсь не думать о том, что ясно не только старшим, но и мне: пока шло письмо, его могли… он мог быть… – нет, я даже мысленно не позволяю себе слова убит.
– В доме есть ребенок, в доме должна быть елка, – не очень уверенно произносит моя мама.
– В доме есть нечего, – сурово напоминает бабушка.
Константин Богатырёв. 1967
Что правда, то правда. Мама берется за любую работу, но эвакуированных интеллигентов полно в городке с его полудеревенским укладом и нанимают их неохотно: они не умеют запрягать лошадей, плохо орудуют пилой и топором. Нам едва хватает на подмороженый картофель, на пшенную кашу без масла и молока. Летом и осенью мы, дети, воруем овощи на чужих огородах, выкапываем руками недозрелые мелкие картофелины и едим их сырыми, торопясь, пока нас не застукали. Летом еще выручает суп из крапивы, но в декабре надеяться не на что.
По сей день, когда встречаю кого-нибудь из друзей военного детства, они вспоминают ту чистопольскую елку, которую устроила моя мама. Были гости из интерната для эвакуированных детей. Была елочка, невысокая, но пушистая и пахучая. Был торт – а мы даже слова такого не помнили! – из пшеничной муки с медом. Глядя на мамины хлопоты, хозяйка дома, где мы снимали комнату, принесла из дровяного сарая заледеневший ящик, полный настоящих довоенных елочных украшений. Она сама нарядила нашу елочку, а оставшиеся игрушки раздарила нам. Мне достался чудесный крошечный бубен, он тоненько звенел, если его встряхнуть, а когда он совсем оттаял в натопленной комнате, оказалось, что внутри у него – ясное зеркальце! От восторга я бросилась к маме и стала ее просить – для полноты счастья – надеть то нарядное , до полу, довоенное платье и с младенчества любимое мною ожерелье из твердых прохладных бусин. Не помню, что ответила мама, помню только свое разочарование. Не скоро мне стало известно, что платье и ожерелье мама обменяла на рынке на кулек белой муки и баночку меда, чтобы испечь нам на елку почти настоящий торт.
Год 1949-й. Война позади, жизнь понемногу налаживается – у многих, только не у нас.
Мой отец объявлен
космополитом, антипатриотом , Я читаю об этом в газетах и не могу свести концы с концами: он воевал за нашу страну, я так горжусь его боевыми наградами! Кто же тогда патриоты, если не такие, как он? И что значит это длинное, новое для меня слово космополит? Я смотрела в словаре, но так и не поняла, при чем тут мой папа, всю жизнь проживший в России русский писатель. И как это так: газета называется «Правда», а там всё врут про моего отца?
У здания МГУ. Лев Аннинский, Леонид Козлов, Софья Ивич, их сокурсница Сильва. 1955
В школе учителя стараются пореже смотреть в мою сторону и почти не вызывают к доске: им жутко произносить вслух мою антисоветскую фамилию. Родители подруг запрещают дочкам заходить ко мне. Наш дом стал сам на себя не похож: молчит телефон, молчит звонок на дверях. А ведь прежде дня не проходило без гостей – петербургская изысканность отца и московское хлебосольство матери привлекали литературную братию. Новый 1950-й мама, папа и я встречаем втроем, но 1 января нас посещает гостья, которую в прежние, многолюдные времена я у нас не видала. Высокая, статная, с пышными седыми волосами вокруг молодого лица, она кажется мне прекрасной. Ее зовут Лидия Корнеевна Чуковская, я многому научусь у нее впоследствии, но тут получаю – как новогодний подарок – первый драгоценный урок: если дом всеми оставлен, посети его.