Эренбурговскую «Бурю» (1947) сегодня не принято считать литературой. Но, говоря о ней, нельзя забывать, чем «Буря» была для современников событий: в ней чувствовали не фальшивую человечность, кроме того, откуда еще было тогда узнать от очевидца о политической жизни предвоенной Европы и как, скажем, забыть первую в нашей прозе картину убийств в Бабьем яру… Поздравления, которые получил Эренбург (Сталин, вопреки предложению Фадеева, неожиданно дал «Буре» премию не второй, а первой степени), — искренние. Советская литература была такой, какой была, и порядочные читатели радовались лучшему в ней, радовались премиям Некрасову и Казакевичу, Эренбургу и Пановой, Маршаку и Лозинскому… В те черные годы Сталинская премия хоть на время гарантировала авторов от проработок.
Подборки поздравлений, включенные в этот том, поздравления с премиями «Падению Парижа» и «Буре», или с юбилеями (круглыми и полукруглыми) — тоже зеркало эпохи: какие имена, какие слова…
Кошмары истории повторяются, разумеется, не буквально, по только понимание прошлого, а отнюдь не пренебрежение к нему, — путь к тому, чтобы достойно пережить собственное время.
Авторитет Ильи Эренбурга в послевоенную пору — в целом, конечно, уступал военному времени, но в кругах интеллигенции он был почти так же высок. Эммануил Казакевич за первую свою повесть «Звезда» получил Сталинскую премию, а следующую — «Двое в степи» — раздолбали в пух и прах. Эренбург ее поддержал, и Казакевич написал ему искренне: «Я взволнован Вашим вниманием и горд Вашей оценкой моей второй вещи. Не много осталось на свете судей, чье мнение для меня так важно, как Ваше» (таких писем немало).
Чем люди жили в советских городах той нетелевизионной еще эпохи: читали журналы и газеты, перечитывали книги, ходили в театры и кино. На сцене, на экране, в новых книгах речь часто шла о современной жизни, а узнавали ее с трудом, хотя обсуждали охотно. В этом потоке вранья неказенное человеческое слово чувствовали сразу. Изгнанный из университета Б.М.Эйхенбаум писал Эренбургу в 1951-м году: «Я просто хочу поблагодарить Вас за Вашу статью „Писатель и жизнь“. В ней сказано так много нужного, важного, забытого, и сказано так хорошо, что она должна иметь значение. Она продиктована Вам историей: в ней есть дыхание и правды, и искусства, и нашей эпохи. Я с особенным вниманием читал то место, где Вы говорите, что „описанию страстей должны предшествовать страсти“. Недавно я много думал над этим — в связи с дневниками Толстого и его юностью. И думал в том же направлении. Это очень важно. Отсюда надо будет начинать восстановление нужного искусства. Такого, как „У стен Малапаги“, а не такого, как „Мусоргский“». Эйхенбаум понимал, в каком состоянии пребывает советское искусство, и надеялся, что подъем его из руин — неминуем.
В пустом и беспросветном 1951-м Эренбургу исполнилось 60. Было много приветствий, большей частью формальных. Речь, конечно, не идет о дифирамбах, которые публично пели одни бездари другим, но читать этот поток, не представляя реалий времени, сегодня непросто… «После Маяковского я не знаю никого, кто бы сумел поставить звание литератора так высоко, сообщив ему одновременно и достоинство независимости и гражданскую весомость, — писал едва ли не опальный Асеев. — Вы — один из очень немногих писателей, заставивших слушать себя весь мир». Последняя фраза относилась, конечно, лишь ко времени войны, когда мир и вправду слушал Эренбурга, но в 1951-м мир был расколот, и советскую литературу читали лишь в зонах влияния подконтрольных Сталину компартий. Борис Пастернак, которого теперь наивно представляют в последние сталинские годы писателем из подполья, выражался более витиевато, но о том же: «Большая радость, когда человеческий и гражданский долги, всё естественное и высокое объединяются в таком благородном и талантливом выражении». Бывший соратник и Асеева, и Пастернака Виктор Шкловский с всегдашней пылкостью обращался к юбиляру: «Приветствую человека, который продолжил дело Герцена, дело любви к будущему человечеству, дело веры в будущее мира… Я не желаю Вам счастья, не желаю Вам долголетья, потому что писателю надо желать бессмертья и победы»…
А Эренбург уже подумывал сесть за махину «Девятого вала», которого потом стыдился…
Последние месяцы сталинской диктатуры (никто еще не знал, что они последние) были самыми тяжкими. Лидин старался письмом развеселить Эренбурга в день рождения, Натан Альтман прислал телеграмму, Фадеев в больнице анализировал «Девятый вал» и вскоре отправил автору длинное хвалебное письмо. Среди этих немногочисленных предмартовских писем выделим одно — написанное 28 января 1953 г. генералом А.А.Игнатьевым: «Я был бесконечно счастлив принять участие, правда, только как зритель, в Вашем вчерашнем торжестве. Я вырезал, как образец современной политической речи, Ваши проникновенные слова. Тут ни парижского „bravo!“, ни московских рукоплесканий недостаточно, и хочется запечатлеть чувства восхищения старого друга еще I-й Мировой войны, хотя бы сиим скромно написанным словом! — лучше Вас не подумаешь, лучше и не скажешь. Живите же и нас „молодых“ переживайте, работайте по установленному Вами для себя правилу — неустанно на пользу человечества. Это не громкие, а искренние слова Вашего глубоко Вас уважающего Алексея Игнатьева».
Письмо не осознать без комментариев. 27 января, в день рождения Эренбурга, в Кремле ему вручили Международную Сталинскую премию «За укрепление мира между народами». Премия эта, по замыслу ее основателя, должна была камуфлировать кампанию животного антисемитизма в СССР, сопровождавшую дело кремлевских врачей — «убийц в белых халатах». В мемуарах «Люди, годы, жизнь» Эренбург рассказал, как от него добивались, чтоб в кремлевской речи он гневно осудил «врачей-убийц», от чего он наотрез отказался, а вместо того упомянул про «ночи тюрем» и мужество арестованных борцов (в газетах эти слова откорректировали). А.А.Игнатьев, как вспоминала присутствовавшая на той церемонии Л.Б.Либедииская, призывал в фойе не верить тогдашним обвинениям С.М.Михоэлса в шпионаже. Профессионально взвешенную речь Эренбурга, прозвучавшую в гробовой тишине, Игнатьев не мог не оценить высоко, как не мог не заметить и газетной ее правки — вот что стоит за его письмом.
История с важнейшим обращением Эренбурга к Сталину (3 февраля 1953) подробно обсуждается во втором томе писем Ильи Григорьевича; здесь, минуя февраль и 5 марта, перейдем к письму, отправленному Эренбургу 8 марта из Чили двумя его друзьями — Пабло Нерудой и Жоржи Амаду: «Илья, в связи со смертью Великого Капитана выражаем тебе соболезнование и хотим сказать, что мы с тобой всегда (в любой час или во все часы). Пабло, Жоржи». Авторы этого письмеца давно уже знали, что может случаться в Советском Союзе и, все еще не представляя себе своей жизни вне международного коммунистического движения, вели себя взвешенно, но не раболепно, и этим письмом дали понять своему московскому другу, что если с ним что-либо случится — постараются помочь. По счастью, новые времена начались скоро и вопрос о жизни и смерти для писателей уже не возникал.
О том, что пришла «оттепель», Эренбург понял раньше многих и, поняв, написал новую книгу. Времена изменились, но сделать перемены необратимой реальностью могло лишь само общество, и ему надо было усиленно помогать — процесс шел со скрипом.
Новая повесть Эренбурга родилась от ее названия: «Оттепель». И правда, название весомее и значительнее повести, более того — в определенном смысле повесть — это одно название; оно уже давно живет отдельно, общепринято и общеупотребительно, как позже жили «перестройка» и «гласность». Хрущев и особенно его аппарат словом «оттепель» были идеологически недовольны. Редакторы газет и журналов это почувствовали сразу: так возникла односторонняя критика повести. У «Оттепели» были, конечно, злобные «идейные» противники, но были и те, кто значение работы Эренбурга не осознал, поддавшись нехитрой критике ее художественных слабостей. Подобно Долматовскому, считавшему стихи Коржавина слабыми, а потому их автора не достойным Литинститута, К.Симонов счел повесть Эренбурга неосновательной, серьезно уступающей его послевоенным толстенным романам. Полемика Симонова и Эренбурга на страницах Лнтгазеты вызвала в стране немало откликов, но Литгазета отклики читателей фильтровала; в почте Эренбурга они были иными — и те давние суждения о статье Симонова современный читатель найдет в этой книге.
Оттаивание общества после длительной стужи было трудным, но заметным; видно его и по тому, как росла почта Эренбурга и как менялись сами письма к нему.
Среди корреспондентов Эренбурга не сразу, по появлялись реабилитированные — те, кто уцелел в тюрьмах и ссылках, и те, кто жил, укрываясь от больших дорог: вдовы Мандельштама и Маркиша, сестра и дочь Цветаевой, литераторы Юрий Домбровский, Варлам Шаламов, Александр Гладков, Евгения Гинзбург, Борис Чичибабин, литературовед Ю.Г.Оксман, журналист Е.А.Гнедин, дипломат И.М.Майский, вдова Н.И.Бухарина, друга юности Эренбурга. Более интенсивной стала и переписка с иностранцами.