Среди корреспондентов Эренбурга не сразу, по появлялись реабилитированные — те, кто уцелел в тюрьмах и ссылках, и те, кто жил, укрываясь от больших дорог: вдовы Мандельштама и Маркиша, сестра и дочь Цветаевой, литераторы Юрий Домбровский, Варлам Шаламов, Александр Гладков, Евгения Гинзбург, Борис Чичибабин, литературовед Ю.Г.Оксман, журналист Е.А.Гнедин, дипломат И.М.Майский, вдова Н.И.Бухарина, друга юности Эренбурга. Более интенсивной стала и переписка с иностранцами.
Процесс «оттепели» оказался не ровным, со сбоями и заморозками. Весной 1956 года прошел XX съезд, разоблачивший некоторые преступления Сталина, но осенью подавили венгерское восстание, которое перепугало Кремль, и это вызвало угрозу срыва десталинизации в СССР. Эренбург, не принявший венгерского восстания (в нем проявились слишком неоднородные силы), опасался, что изоляция СССР после взятия Будапешта советскими войсками сорвет оттепель. Он все делал, чтобы многообразные и еще не крепкие связи с Европой не сорвались, в том числе из-за радикальности левых на Западе. Об этом его переписка с писателями К.Руа, Р.Вайяном, Веркором, д'Астье и другими. Клод Руа писал Эренбургу в декабре 1956 года: «Ласточка не делает весны, но две ласточки, это, может быть, уже что-то. Я желаю, чтобы появление в Москве Ива <Монтана> и Симоны <Синьоре>, которые вручат Вам это письмо, означало бы начало весны… А в данный момент мы — в самой тьме зимней ночи. Все эти ужасные недели мы не переставали думать о Вас. Мы знали, что все удары, которые обрушились на нас при чтении новостей, были для Вас не менее болезненными, чем для нас».
Внутрисоюзная читательская почта регистрировала отклики на новое качество литературной работы Эренбурга: он понял, что не все удастся сказать в лоб и обратился к более тонкому оружию: эзоповой речи. Его эссеистика 1956–1959 годов, его новые стихи читались интеллигенцией почти как зашифрованные прокламации. Отклики заполняли почтовый ящик: «Я написала Вам все это просто потому, что не могла не написать. Извините меня, если это неинтересно. Я не надеюсь получить от Вас ответ, потому что я ведь Вас ни о чем не спрашиваю. Вы мне уже на все ответили в своей прекрасной статье. Я очень признательна Вам за Вашу страстную любовь к искусству и за то, что Вы, один из немногих, умеете находить слова правды, произнося эти слова вслух, и не прибегая к той двуличности, которая для нас всех — современных советских обывателей-интеллигентов — стала второй натурой. Я думаю, что Ваша статья „Уроки Стендаля“ вернется к Вам не одним десятком благодарных писем». Это письмо Эренбурга взволновало, еще больше — подпись под ним: Светлана Сталина.
О новой роли Эренбурга в СССР писал ему и давний знакомый Е.А.Гнедин, освобожденный из длительных лагерей, куда попал еще в 1939-м: «Фактом является, что Вы сейчас единственный, кто считает возможным сказать главное о том, что стало действительно главным: о человеческой личности в советском обществе, о путях ее развития в свете прошлого опыта и больших надежд на будущее. Значение этой проблемы станет еще яснее и, может быть, грознее, именно в результате наших бесспорных материальных успехов». Бесспорных материальных успехов, как мы знаем, не случилось, а вот проблемы человеческой личности в России актуальны и поныне…
Всё подталкивало Эренбурга к новой большой работе, и вскоре его почта, почти вся, оказалась связанной именно с нею.
Люди, годы, жизнь
(третье эхо)
В непростых накатах и откатах хрущевской эпохи нелегко было выбрать момент, когда можно было бы с надеждой на успех предложить обществу мемуары о многом из пережитого — с разговором о массе практически запретных тем, имен, событий. Кто теперь вспомнит, чего только не запрещалось в сталинское время, как трудно шли разрешительные процессы после смерти отца народов. Хрущев ограничился реабилитацией большевиков-сталинцев и деятелей культуры, сердцем принявших Октябрьскую революцию (самые громкие тогда имена: Мейерхольд, Бабель, Маркиш, Кольцов, Б.Ясенский…). Одновременно стали издавать Есенина, Ильфа и Петрова; вышли книги Бунина, Олеши — но это уже с оговорками… В мемуарах «Люди, годы, жизнь» не знающая прошлого молодежь впервые прочла про Бальмонта, Волошина, Савинкова, Цветаеву, Мандельштама, Ремизова, Белого, Таирова, Фалька… Не говоря уже о запретных или полузапретных западных именах: Пикассо, Модильяни, Леже, Ривера, Паскин, Матисс, Аполлинер, Жакоб, Деснос, А.Жид, И.Рот, Толлер, Мачадо… Не будем продолжать, сегодня это вызывает лишь улыбку сочувствия к шестидесятникам.
Мемуары Эренбурга печатались в «Новом мире» Твардовского в 1960–1965 годах. Ряд глав еще до публикации автор давал прочесть тем, кто мог исправить возможные ошибки его памяти, в старости не безупречной; иной раз письма с поправками приходили сами собой. Пометы на рукописи Савича и Слуцкого, письма Инбер и Талова, А.Эфрон и Лундберга, Раскольниковой-Канивез и Добровольского, Эйснера и Батова, Т.Литвиновой и Шостаковича — уточняли текст.
Нельзя сказать, чтобы Твардовский был в восторге от книги «Люди, годы, жизнь» (Эренбурга он вообще, скорее, не любил — слишком многое их разделяло), но успех мемуаров поднял и тираж журнала, и его престиж. В одном, наиболее комплиментарном, пожалуй, письме Эренбургу Твардовский написал о «Люди, годы, жизнь» так: «Книга очевиднейшим образом вырастает в своем идейном и художественном значении. Могут сказать, что угол зрения повествователя не всегда совпадает с иными, может быть более точными, углами (они, эти „углы“, тем более правильны, чем дольше остаются вне применения), что сектор обзора у автора сужен особым пристрастием к судьбам искусства и людей искусства, — мало ли что могут сказать. Но этой Вашей книге, может быть, суждена куда большая долговечность, чем иным „эпохальным полотнам“ „чисто художественного жанра“. Первый признак настоящей большой книги — читательское ощущение необходимости появления ее на свет божий. Эту книгу Вы не могли не написать, а если бы не написали, то поступили бы плохо. Вот что главное и решающее. Это книга долга, книга совести, мужественного осознания своих заблуждений, готовности поступиться литературным престижем (порой, кажется, даже с излишком) ради более дорогих вещей на свете. Словом, покамест, Вы единственный из Вашего поколения писатель, переступивший некую запретную грань (в сущности, никто этого „запрета“ не накладывал, но наша лень и трусость перед самими собой так любят ссылаться на эти „запреты“). При всех возможных, мыслимых и реальных изъянах Вашей повести прожитых лет, Вам удалось сделать то, чего и пробовать не посмели другие».
Это, конечно, длинная цитата, но она стоит того, чтобы здесь стоять.
Всем ли всё понравилось в мемуарах Эренбурга? — нет, конечно, так и не бывает, замечания нашлись не у одного. Твардовского. Одни ругали автора за то, что он многое не умалчивает, другие — за то, что о слишком многом говорит. Читатели даже одного жизненного опыта (но разных человеческих достоинств) — высказывались о мемуарах Эренбурга несовпадающе — скажем, Шаламов и Солженицын.
С одной стороны, «Люди, годы, жизнь» — книга своего времени, и целью автора было повлиять на современников, просветить их, сделать лучше. С другой стороны, она книга — на все времена, поэтому сегодня ее читают и те, у кого с просвещением нет проблем. Конечно, без уступок цензуре дело бы не двинулось, ведь только в 1990-м удалось напечатать полный текст «Люди, годы, жизнь». Как всякая подцензурная книга, мемуары Эренбурга — плод компромиссов (замечу, что он был мастером многоплановой борьбы с цензурой и не раз добивался от нее своего).
В потоке откликов на свои мемуары Эренбурга интересовало не только то, как принимают его работу читатели старших поколений, но и мнение мало что знающей молодежи. Писем читательской молодежи нет в этом томе, но как раз значение и роль мемуаров Эренбурга в воспитании поколения шестидесятников сегодня широко осмыслено. Из писем же автору читателей старших поколений приведем несколько выдержек.
Елизавета Полонская (4 сентября 1960): «То, что ты написал, очень меня взволновало. Ты сумел так рассказать о тех днях и годах, что мне стало радостно и весело. Многое не знала я, о многом догадывалась. Но теперь, через много лет, я почувствовала гордость за нашу юность. Только теперь мне стало отчетливо ясно, как мы прорывались и так дороги стали ошибки, и любовь, и колебания. Ты написал прекрасно, искренне, чисто».
Юлиан Оксман (9 марта 1961): «В больницу принесли мне вторую книжку „Нового мира“. Ваши страницы о Мейерхольде поразительны по художественной смелости решений показа его живого и исторического образа во всей его диалектике. Менее Вам удался Пастернак — по причинам, впрочем, может быть, от Вас и не всегда зависевшим».