Усердие богомольцев вне всяких сравнений. Хохлушки, например, ночью выходят из келий женского отделения во двор и тут целые часы простаивают, коленопреклоненные на громадных булыжниках, и молятся. Несколько попалось и мне.
— Поверите ли, они это и в дождь — все равно! Больше, которые бесплодны. По вере и исцеление бывает. Иная три ночи в грязи так-то выстоит, ну а вернется в дом мужний и зачнет во чреве своем. Девушки тоже, кои замуж хотят… Наша обитель многим помогает; место тут старое, намоленое. На каждом камне слеза лилась!.. Истинный дом Божий!
Бабы, впрочем, молились очень оригинально: две, например, стоят рядом на коленях и вперемежку с молитвами переругиваются. Одна никак не может забыть, что тетка у соседки была колдунья; соседка же очень резонно доказывает, что муж ее товарки украл у попа борова… после таких антрактов они с еще большим жаром принимаются за молитвы и земные поклоны на видимый отсюда крест собора. Потом опять вдруг выступает на сцену зажиленная намиста, неизвестно куда исчезнувший очипок.
— Я казала, з дому бери черевики, дак чижь буду в чеботах! — слышится с другой стороны голос также коленопреклоненной богомолицы.
А соловьи заливаются вовсю, месяц еще пуще разгорается над этим пленительным уголком Святогорского захолустья.
Не хочется идти в душную келью.
Утро на Святых горах. Вид монастыря
Что за чудесное было утро, когда из душной келии гостиницы я вышел к Донцу. Берега поросли тюльпанами. Маслистый запах их слышен далече. Барвинки голубеют повсюду, точно глаза украинской красавицы, наивно улыбаются вам из густой чащи; желтые головки полевой ромашки нахально выскакивают из травы. Розовые кусты райского дерева словно хотят разорвать изгороди. Задыхаешься от аромата, что веет с весенних полей. Пушистая первая зелень на ветвях, низко клонящихся к воде. Щеглы задорно перекликаются в ней, сменив заснувших поэтов ночи — соловьев. На береговом песке неподвижно стоят, глядясь в воду, как в зеркало, трясогузки… Точно где-то далеко-далеко дует ветер по взморью, жужжит пчела в нежной листве только что проснувшегося леса. По Донцу перебегает тень от колышущихся ветвей. Вместе с тенью ползут по реке плоты. Ползут, лениво поскрипывая… Много тут рубят лесу. «Изводят Донецкие чащи», жалуются монахи. Солнце еще не жжет — а только греет, любовно-ласково греет. Лучами его пользуется и разросшаяся куриная слепота, и суховатая южная фиалка… Лягушонок повис в воде головой вверх — тоже наслаждается теплом и светом… Подойдешь — моментально налево кругом и бултых на дно! Квакушки перекликаются одна с другой… Здесь нет запаха морской воды, нет того простора, что в Соловках, крики чаек не будят безбрежную пустыню неба — зато природа улыбается вам такими красками, оглашает вас такими кипящими жизнью звуками и песнями, каких не знает угрюмый, убогий север… Чужда этому теплу, ленивому югу суровая энергия поморян; не трудится здесь в поте лица своего созерцательный инок. Не надувает свежий ветер парусов кораблей, приплывающих с отдаленнейших каменных берегов океана… Вспененные волны не бьются, как там, в гранитные пристани, обдавая солеными брызгами богомольцев и, точно евангельская Мария, обмывая протянутые к самой воде подножия вековой обители… Едва струится задумчивый Донец, точно ему жаль расставаться с этими тихими берегами… Точно не хочет он выйти из-под тени этих зеленых облаков весенней зелени…
Я уже говорил, что Успенский монастырь сполз к Донцу.
Вид его бесподобен. Горный кряж порос дубом и сосною. На высоте — над зелеными облаками леса — купол церкви и ее белые стены. Их полувоздушные очертания тонут в синеве безоблачного неба… Несколько ниже горный кряж взрезан группою меловых скал. Синею тенью отделяются они одна от другой. На них платформа, над платформой небольшой монастырь св. Николая, с колокольнями и куполами. Точно корабль, плававший в просторе неба и остановившийся здесь на этих белых вершинах. Кругом балкончики, галерейки. Все это кажется микроскопическим, но еще меньшими кажутся черные точки ползающих там монахов. Скалы конусообразны. Внизу все они сливаются в одну общую меловую массу, и только верхушки возносятся сахарными головами. Точно вся эта масса поднималась снизу вверх, чтобы достигнуть небесных высей, и бессильная остановилась на полпути, сохранив в самых контурах свое стремление к этой недосягаемой цели. В скалах черные точки подземных келий; кажется, что это не утесы, а фантастическая белая постройка циклопов. Отовсюду охвачена она зеленою дремою дубового царства; на темном фоне его очертание белых конусов выделяется еще резче, еще красивее… Сверху вниз, то прячась в чащу, то поблескивая на солнце — зигзаг крытой галереи прямо к монастырю. Сама обитель внизу, совсем внизу, у восхитительного Донца, с ее белыми стенами, красивыми домами, с монументальными островерхими колокольнями собора, высоко возносящего свой золотой крест. Налево — белые стены гостиницы. А еще левее, верстах в трех, среди зеленой чащи горного ската, приютилась вилла, которая до сих пор носит имя Потемкиной.
Я долго смотрел на эту дивную картину, не отрываясь. Ни одного диссонанса не было в ней. Самые разнообразные детали сливались в одно величавое целое. Все это так сгруппировано, что, любуясь подробностями, глаз ни на минуту не теряет общего. Желая взглянуть на обитель с еще более отдаленного пункта, я подошел к парому. Несколько ниже Донец делится на рукава, образуя острова, сплошь заросшие осинами, дубами и березами. Оттуда обдают вас щебетанием и гамом целые тучи мелкой лесной птицы. Словно золотые, видны сквозь чащу соломенные кровли села. Лиловатый дым от труб стоит над лесом. На пароме, приставшем к нашему берегу, хохлушка. В руках у нее две утки и селезень.
— Что это ты?
— Да святить. В монастырь…
— Они и петухов святить приносят, — заметил неодобрительно монах-перевозчик. — Раз одна — чуть поросят под святую воду не угодила. Вовремя прогнали ее только.
Толпа хохлушек в белых и серых охабнях усердно отбивает на движущемся пароме земные поклоны. На противоположном берегу то же самое повторяют бабы, только что подошедшие и ожидающие перевоза. За ними — зеленые понизи. На понизях веселые рощицы, смутные очерки далеких лесов. Общее впечатление — красота, мир и покой.
— Ты куда? ты куда? — хватает одну хохлушку за охабень юркий перевозчик-монах. — А деньги забыла?
— Нема грошей.
— Ах ты подлая, подлая! Кого обмануть ты хочешь! Бога надуваешь.
— Нема грошей! — повторяла оторопевшая бабенка.
— Ну иди… Назад ужо тебя не перевезу… А у тебя что это? — обернулся он к завязанной бабе. Точно узел какой-то, стояла она на пароме.
— Хвороба.
— Ну ступай к нам в больницу… Там святой есть, от разных недугов милует, даже и от порчи спасает… Ежели с верою. Господь у нас помогает, потому место святое. Ишь, в других местах соловьи целый день не поют, а тут во как!
Действительно, только что разгорелся день, соловьи опять защелкали, засвистали в рощах.
Я разговорился с перевозчиком. Зашла речь о Киево-Печерской лавре.
— Что лавра!.. У нас лучше!.. Позапрошлый год постом пятнадцать тысяч богомольцев было. Нонешний плохо торгуем… восемь тысяч только… Ну да и то у Печерской-то наши Святые горы всю торговлю отбили! — наивно живописал монах, отплывая от берега.
— Мы, как бы вы полагали, двести человек наемных рабочих держим, по пятнадцати рублей каждому в месяц идет. Вот он какой хозяин — монастырек-то наш. Харч им тоже отпущаем хороший!
— Вон в Соловках добровольные рабочие по году живут.
— То в Соловках… У нас мужик не такой. На месяц, на два еще приходят — и то под весну в голодную пору… А так, чтобы круглый год, не бывает. Иной раз случается тоже, не по усердию, а по эпитемии. Наложут на него эпитемию три месяца на обитель потрудиться, ну он точно. В поте лица своего… Да мы и без этого, слава Богу! Одна наша мельница тыщь пятнадцать доходу дает, а то бывают годы, что и больше. Мы торгуем хорошо… Вы как полагаете, у нас между монашествующими и профессора, и полковники… Даже один генерал, настоящий, военный генерал есть! У нас шибко…
Когда я возвращался назад, на пароме была давка. Толпа богомольцев стеснилась. Маленькие юркие странники в скуфейках, совсем не северного типа… Те неповоротливые, грузные, кудлатые, брюхо на вынос, сапоги — человек в них поместится! Эти ловкие, вороватые, обожженные на солнце. В толпе им не то что жутко, а опасливо. Оглядываются на каждого крестьянина. Потираются, точно им холодно.
Монах-перевозчик по-своему понял их.
— Чего мятетесь? Ежели насчет паспортов, — так у нас слободно. У нас обитель, — не полиция… мы не спрашиваем, кто еси и откуда… А всех обремененных приемлем.